Designed by:
Reseller hosting Joomla Templates
Hosting services
А.Пичков. Сятук Печать

Алексей Пичков

Сятук

Повесть

 

Помню тот далекий солнечный день, когда отец, возвратившись из стада, принес мне небольшой рыженький комочек, который шевелился и попискивал, пытаясь соскользнуть с широкой отцовской ладони. Глазки-бусинки его беспокойно бегали по сторонам. Я догадался: это был лисёнок.

Я лежал в открытом балагане, и солнечные лучи падали прямо на меня. Полог был сшит из пестрой материи, и мне казалось, что я лежу среди диковинных цветов на лужайке. Рядом потрескивала сухими ивовыми дровами железная печка, шумел чайник, позвякивая крышкой, и было слышно, как закипала в котле вода.

Мать суетилась в переднем углу чума, готовила завтрак. На столе уже расставлены чайные чашки, вместе с любимыми сушками горкой наложен на большой эмалированной тарелке только что выпеченный хлеб. Топлёное масло стояло в кружке на краю печки. Отец присел рядом на шкуру. Лисёнок всё ещё изучал ладонь, острой мордочкой тычась в жёсткие пальцы. Он  беспомощно поднимал её вверх и снова жалобно пищал: вероятно, звал свою мать, просил есть.

– Сятук, настоящий Сятук, – сказал отец, глядя, как лисёнок пытается схватить своими маленькими белыми зубками его палец.

Сятук по-русски будет «кусачий», – сообразил я.

– Хорошее имя, – решил отец.

– Не имя, а кличка, – поправил я. Зиму пролежал в больнице (у меня сильно болели глаза), и деревенские мальчишки, навещавшие меня, говорили, что у собак и кошек, а также у лошадей нет имени, а только клички. Хотя я с ними и не соглашался, потому что по-ненецки всё живущее и растущее на земле имеет имя. Но сейчас, чтобы показать, что и я что-то знаю, вспомнил тот разговор.

– Правильно, – кивнул головой отец. – Пусть будет кличка у нашего лисёнка. Сятук так Сятук.

Мать суетилась около стола, прислушивалась к нашему разговору. Иметь лисёнка в чуме – конечно не очень-то радовало её. От меня и моих затей, как она говорила, у неё и так голова шла кругом. Но она пока молчала. Положив в кипящую воду котла куски мяса, спросила:

– Сейчас чай-то будете пить или мяса подождёте?

– Подождём, – ответил отец. – Я в стаде чаёвничал, сыт пока. Ты как, Эле?

– Пожалуй, мать, подождём, – поддержал я отца.

– Сятук Сятуком, – наконец вмешалась мать, – покормить его надо. Ему бы сейчас около тёплого материнского живота лежать да молочко тянуть.

– Нету матери-то у Сятука, – вздохнул отец. – Вон Лыско, будь он неладен. Подвернулась лисица, а он её в зубы.

Лыско, огромный пестрый пёс с длинной клочковатой шерстью, поднял продолговатую морду, взглянул на отца преданными глазами и широко зевнул, показав жёлтые клыки, но, не услышав в голосе хозяина обычных ласковых интонаций, встал, лениво потянулся и вышел из чума. Подальше от беды.

– Да и провинилась лисица перед нами с Лыском, – отец кивнул в противоположный угол чума. Только сейчас я заметил там что-то тёмное и бесформенное.

– Телёнок это, – пояснил отец, увидев мой вопросительный взгляд. – Покусала она его, а лисёнка мы после нашли. Слышу, кто-то пищит в норе. Вот мы с Лыском и спасли его.

И отец осторожно положил лисенка на моё одеяло. Я притронулся к нему. Он ловко схватил мой палец острыми, как иголочка, зубами. Схватил осторожно, видимо, хотел поиграть со мной или думал, что палец мой – это материнский сосок, из которого вот-вот брызнет струя молока. Я взял лисенка в руки и подбросил. Он упал на спину, но с большим проворством перевернулся и пискнул, будто обиделся, что я так плохо с ним поступил. Тогда я сделал из овчинного одеяла что-то наподобие норы и положил туда Сятука. Уставший лисенок не противился. Он свернулся клубочком и закрыл глаза. Укрыв его лёгким платком, я быстро оделся.

– Мама, ты поглядывай за ним. Я сейчас, скоро.

Сверстников у меня в стойбище было много. Правда, все они себя считали взрослыми, потому что учились в школе.  Даже сын нашего бригадира Федорко, перешедший во второй класс, поглядывал на меня свысока.

– Что с него возьмешь, – говорил он ребятам, когда я ранил руку отцовским ножом, строгая для них же стрелы из палочек.

У старших ребят были настоящие луки, согнутые из тугого вереса. Иногда они мне давали пострелять, и я всегда за это должен был что-нибудь сделать: то принести конфет, то сушку, то взять в ящике у отца гвоздей, а в тундре они на вес золота, как говорили в стойбище. И чего только не приходилось делать, чтобы быть в компании взрослых ребят. «Вообще-то – думал я, – какие они взрослые? Тот же Федорко на два пальца выше меня, и я хорошо слышал, как недавно отец назвал его сопляком за то, что он отрезал кусок от нового ременного аркана на тетиву». Но вслух я об этом не говорил. Ведь Федорко был сыном бригадира. Отец разрешал ему запрягать молодых оленей, и Федорко иногда давал мне править упряжкой. У меня конечно тоже были свои сани и, пожалуй, не хуже Федорковых, а если признаться, то даже лучше, но что поделаешь, если хочется быть со взрослыми и грамотными ребятами. Но шёл я сейчас совсем не к Федорко, а к Сёмке Ханзерову. Он и вовсе старшеклассник, в пятый класс перешёл, но меня никогда не гнал от себя. Когда Сёмка приходил в наш чум, то беседовал с отцом, как взрослый.

– Может быть, Григорьевич, сына отпустишь со мной? Рыбы много видел в одной вадежке.

– Какая же рыба, Семен? – так же серьёзно спрашивал отец.

– Пэ халяко, – отвечал Сёмка. Гольца что-то не видать. Воды, видно, мало. Дождей нет.

Пэ халяко – каменная рыбка. Как называют её по–научному, я не знаю и по сей день. Может быть, это тот же голец, но рыбы этой в вадегах горных речек, стекающих с Канинского хребта, было в то время действительно много.

Подойдешь к луже, а рыба веером разбегается и прячется под небольшими камешками или забивается под обрывистый берег. А воды в вадежке по колено. Идёшь по речке, засучив штаны, внимательно осматриваешь камни. Мальчишеский глаз острый и цепкий. Видишь из-под камня вздрагивающий рыбий хвостик. Осторожно суёшь руку под камень, ощупываешь ладонью свою добычу. Потом плотно прижимаешь её к камню, поддерживаешь его другой рукой и быстро бежишь к берегу. И вот уже пёстрая рыбка в траве прыгает, бьётся. Но где ей: затихает. С Сёмкой мы добывали таким способом по двести рыбинок на брата. Правда, весь улов вначале клали в один мешок, не считая кто сколько поймал. Таков был закон нашей охоты. Зато делили на две равные кучки. Потом кто-нибудь из нас отворачивался и говорил, кому достанется одна из них… Всё было по-справедливости. Но сейчас я бежал к Сёмке поделиться новой своей радостью.

В нашем стойбище четыре чума. Самый крайний, покрытый берестой, был Сёмкин, вернее, его дяди. Сёмка же был сирота и жил у дяди, который приходился братом его отцу. Своих детей у дяди Виктора не было. Кроме Сёмки, жила в чуме и племянница жены дяди Виктора – Маришка, тоже сирота. Маришка была старше Сёмки и во всем помогала своей тетке Варваре, грузной и больной женщине. Маришка ходила за водой, варила обед. Сёмка же рубил кустарник, который привозил дядя Виктор. А много ли надо дров, чтобы летом вскипятить чайник, сварить котел мяса? Остальное время Сёмка использовал, как хотел. Дядя в стадо его пока не брал. Жалел. «Пусть отдыхает после школы, – говорил он. – Успеет ещё ноги наломать».

Я подбежал к чуму. Из приоткрытой двери доносились голоса.

«Вот и отец тут, – разочарованно подумал я. – Уже успел наговорить наверно про лисёнка».

И правда, только я просунул голову в дверь, а Сёмка уже кричит:

—  Элько, а где у тебя Сятук-то?

—  Где? Не носить же его с собой. В чуме он. Мать за ним смотрит. Собак-то сколько у чумов, загрызут.

Маленьких они не трогают, – прихлебывая чай из блюдца, откликнулся дядя Виктор. Он только что вернулся с озера, где у него стояли сетки, и Маришка суетилась около стола, чтобы накормить дядю.

Небольшого роста, слегка щуря, будто от солнца, глаза, сидел он за столом, поджав под себя ноги, и смотрел, как ловко Маришка передвигает на печке миски, как степенно, подражая ему, пьёт из блюдца густой чай Сёмка. На душе было светло и хорошо: растут помощники.

И хотя тетка Варвара всё ещё больна, в чуме у них порядок.

– Помню, был у нас тоже лисёнок, – отодвинув чашку, сказал он. В ту пору я, пожалуй, тебя меньше был, Эле. До осени жил лисёнок, замучились мы с ним. Тягла и лямки стал перегрызать, отец наш осень уж ругался. А куда потом лисёнок делся, не знаю.

– А кормили-то чем, дядя Виктор?

– А вот кормили чем, Элько, уж и не помню. Зверь ведь. Всё съест. Только от ремней да шкур подальше держи лисёнка. Вредить научится. А маленький он очень потешный, совсем ручным можно сделать. Злобы нет никакой, одна игра на уме, как вот у вас.

Сёмка сверкнул глазами:

—  Не одна игра на уме. И рыбу ловим.

— Что ж, пэ халяко тоже рыбой можно назвать. Только вот у тётки вы балаган-то порвали.

—  Это же из-за камня. Не думали, что зацепится балаган-то.

—  Балаган – не сетка. Что тут и говорить, – усмехнулся дядя Виктор.

Да, был такой случай. Туг дядя Виктор правильно попрекнул нас. Задумали мы с Сёмкой вчера загородить этим балаганом небольшую речку Бахильную. Правда, не из-за пэ халяко, из-за неё не стоило бы и брать этот балаган. В одной вадежке заметили двух гольцов. Вода прозрачная, аж руки чешутся. Мы и камнями их гоняли, что они в другой конец вадеги ушли: там мелко, там руками можно было бы поймать. А они никуда. Видно, знают, что нам их не взять, от камней увертываются и ходят в глубине кругами.

– Постой! – вдруг осенило Сёмку. – Сбегай-ка за тёткиным балаганом. Он на кустах за чумом висит.

Чумы конечно близко. Но брать чужой балаган я не согласился.

—  Беги, Сёмка, ты. Балаган-то ваш.

—  Эх ты, трус, а ещё в школу собираешься! И Сёмка быстро вбежал на бугор.

—  Ты, смотри, Эле, за гольцами. Не пускай в другую вадегу. Я сейчас.

А рыбины, как и прежде, не прятались под камни, как это они обычно делают на мелком месте. Мне показалось, что они стали ещё нахальнее, начали делать круги совсем близко от поверхности. Я кинул камень. Рыбины снова ушли вниз. Успокоившись, встали друг за дружкой, плавниками пошевеливают...

А вот и Сёмка с балаганом.

– Ты, Элько, на другой берег быстрей, – командует он, –  сейчас балаган растянем, и рыба наша.

– Ты намочи его сперва, – сказал я.

– Ладно, не учи, не первый раз, – ответил Сёмка сердито. Будто всю свою жизнь ловил он рыбу балаганом.

– Держи, – кинул он конец веревки. – Тащи!

Я потянул за веревку, но случилось непредвиденное.

Мы думали, что течение раздует балаган, и мы, словно неводом, подцепим рыб. Но намокший балаган скрутило, как веревку, и к нашей досаде, один его конец прочно зацепился за торчащий острый камень на дне вадеги. Плавать ни я, ни Сёмка не умели. Тем более что надо было нырять. Для нас, тундровых ребятишек, это было вообще немыслимым подвигом. Сёмка растерялся. Его затея обернулась против него же.

– Тяни! – кричит он. – Может отпустит.

– Тяну, не идёт!

– Давай-ка я.

Сёмка упирается ногами в огромный камень на берегу и делает шаг, затем другой.

– Вроде, идёт.

– Идёт, Сёмка, идёт, – подбадриваю я. Затем Сёмка падает, кричит; вероятно, стукнулся коленом о камень. Быстро вскакивает и снова тянет.

– Иди сюда.

Я обегаю вадегу, прыгая, как заяц, по камням. Бегу к Сёмке.

–Что будем делать? – спрашивает он. – Видишь?

– Дыра, – киваю я.

Мы стоим над изорванным балаганом. Тут конечно ничего не скроешь. Надо идти к тётке Варваре, просить прощения.

– Вообще-то зашить ведь можно, – успокаивает себя и меня Сёмка. – У тётки машина швейная есть. Материал-то ведь хороший.

– Конечно зашьёт тётка, – смотрю я на балаган. – Как не зашить, долго ли на машине. Повернул несколько раз ручку и – готово.

Но на душе у нас скверно. Рыба так и осталась в воде, балаган порван, а впереди объяснения со взрослыми. Да ещё как мальчишки примут эту весть. Не прозвали бы нас горе-рыбаками...

Но это было вчера. Сегодня с нами лисёнок. А это уже новая забава, новые заботы. Про балаган же ребята ничего не знают. Тётка Варвара поворчала немного, но, посмотрев на дыру, успокоилась. Распоролся-то балаган по шву. Дела всего-то на пять минут. Она ещё вчера с Маришкой достала из хозяйственного ларя машину, собиралась шить рубашки для Сёмки и Виктора, заодно и балаган прострочит. А про лисёнка пока ещё никто не знает. Узнают ребята, прибегут обязательно. Будет тогда каждый лезть со своим советом. Ну и пусть. Дядя Виктор знает, как растить лисят. Сёмка все выпытает у него. Разговор в чуме уже шёл совсем про другое.

– Григорьевич, – так обычно обращался к моему отцу Сёмка. – У какой важенки лиса-то телёнка покусала?

– У смирной важенки, Сёмка. Ты ведь был на каникулах зимой у нас. Помнишь, передовой она была, когда мы с дядей в Хэ-Яха за тобой приезжали?

– Как не помню, – солидно отвечал Сёмка. – Светлая важенка была, горбоносая.

– Вот, вот, она и есть.

–Тогда мы с Эльком в стадо пойдем. Важенку поймать надо. Молока надоим, в бутылке лисёнку принесём. Надолго ему хватит.

– Хорошо это, правильно, – поддержал Сёмку дядя Виктор, – помню, мы тоже молоко от важенки брали для своего лисёнка.

– Так её и ловить не надо. Хлеба только возьмите. Она ведь кормяжка, – посоветовал отец. – Ищите её сейчас у Вис-озера. Правее прошлогодней стоянки, помнишь, Сёмка?

– Как не помнить. Не маленький ведь. В прошлом году там сани свои сломал. Место приметное.

– Там она, важенка. Там телёнка потеряла, там и ищет. Умная важенка. Первого телёнка за восемь лет теряет.

...Вис-озеро – как озеро. Только рыбы в нём нет никакой. Была виска да совсем заросла. Садятся на озеро и утки. А одна пара так и вовсе там живёт. Гнездо, наверно, где-то в траве. Да и на что оно нам с Сёмкой, ихнее гнездо. Яйца же запарены, вот-вот птенцы должны появиться. Правда, Сёмка хотел ружьё взять, но я отговорил.

– Тяжело будет с ружьём-то.

– Пожалуй, ты прав. Идём ведь за молоком для лисёнка. Мы оба были правы. Ружьё могло бы нас так отвлечь, что мы вообще забыли бы, зачем пришли к Вис-озеру.

– А ты, Сёмка, хлеб-то взял?  – спросил я своего друга.

– Взял, несколько кусков. Вот где лежат, – показал он на свой раздувшийся карман.

День был в разгаре. Высоко в небе стояло солнце. Но земля была ещё почти голой. На рыжеватых торфяных буграх лишь недавно появился морошечный лист, темно-зелёные лапки которого устилали и травяные кочки в низинах. Это были первые вестники пробуждения земли. И хотя наряд её не был ярок и многокрасочен, ещё предстояло ему вспыхнуть разноцветными лепестками полярных цветов, первая зелень радовала глаз. В сухом воздухе пахло теплом земли. Море кустов ещё было то чёрным, то коричневым, но местами уже подернулось зеленоватой дымкой. Это проклёвывались первые листочки на полярной иве и ольхе. Маленькие, словно зелёные иголочки, тянулись они к солнцу. Но пройдет день-другой  – и заколышется зелёной волной вся долина. Появятся первые цветы и конечно же полярный мак. Загорится от него жёлтым ярким огнём земля, и только белая, будто полосы выпавшего снега, болотная пушица остудит это неистовое пламя проснувшейся земли. Расцветёт и ромашка с белоснежным трепещущим венчиком вокруг жёлтого кружка, похожая на маленькое солнце. Хорошо в эту пору в тундре!

Вис-озеро было небольшим и круглым. Берега его в сплошных зарослях кустарника. Но не озеро нас интересовало. Мы искали горбоносую важенку. Она должна была, по словам отца, находиться где-то здесь.

– На сопку пойдем,  – предложил Сёмка. – Оттуда виднее будет.

Мы взобрались на небольшой угор.

– Гляди, вон важенка, – подтолкнул он меня. Видишь?

Я увидел её. Она шла, низко опустив свою безрогую голову, принюхиваясь к оленьим следам и тревожно рехая: «Хов, хов». Увидев нас, она, ловко огибая кусты, рьсью побежала к сопке. Но шагов за десять остановилась, внимательно оглядывая нас. Старая её шерсть выветрилась, стала почти белой, местами вывалилась клочьями; горбоносая её морда с большими тёмными глазами уставилась на меня.

– Глупая, – крикнул я. – Зря ведь бегаешь. Нет твоего телёнка. Отец уже шкуру, наверно, снял с него. А ты всё бегаешь да рехаешь.

Сёмка достал из кармана кусок хлеба и протянул eго важенке.

– Ну, горбоносая, иди, попробуй хлеба. Как он вкусно пахнет! Лучше, чем мох. Подходи.

Важенка подозрительно покосилась на Сёмку, сделала ещё несколько осторожных шагов, вытянула шею, принюхалась. Постояла на месте, словно раздумывая, нет за всем этим какой-нибудь опасности, не сделают ли что-нибудь коварное эти маленькие люди, пришедшие сюда. Опытным глазом она заметила и тынзей на согнутом локте Сёмки. Сделала ещё шаг и остановилась. Вымя был полное. Молоко вот-вот брызнет на землю. Ей очень хотелось, чтобы малыш взял сосок своими тёплыми губами, и тогда она снова почувствовала бы ту приятную истому, то блаженство, которое всегда испытывает мать, кормящая своё дитя. Но где сейчас её малыш, она не знала. Зато помнила, как эти маленькие люди, протягивающие ей хлеб, гонялись в стойбище за оленями, чтобы накинуть ненавистную длинную верёвку на рога, пугали криками, а то пускали взмахом руки собак, и те гоняли оленей. Нет, довериться им она не могла. Она больше уважала людей повыше ростом, которые ходили по земле тихо и важно, а не как эти, вприпрыжку, с шумом и криком. Постояв немного и ещё раз призывно выдохнув: «Хов, хов», важенка повернулась и пошла прочь.

– Нет, хлебом её сейчас не заманишь, — рассудил Сёмка. Морошечного листа и травы нахваталась, вот и хлеб ей не в радость. Надо её все-таки поймать. Не зря тынзей взял.

Он огляделся вокруг.

– Я спрячусь вон у того куста, –  он махнул вниз, к подножью сопки. – А ты тихонько повернёшь важенку туда. А потом иди за ней, не давай ей свернуть в сторону. Она устала, бегать много не будет.

Важенка была на виду. Она тихо шла по старым оленьим тропам, изредка наклоняя к земле голову: то тянулась к молодой траве, то тревожно оглядывалась. Сёмка спрятался за кустом. Когда я отошел и оглянулся, Сёмки уже не было видно. Я зашел важенке спереди. Взмахнул рукой. Она остановилась и снова внимательно оглядела меня. Потом повернулась и неторопливо пошла обратно. Я забежал сбоку так, чтобы она направилась по тропинке, что вела к тому кусту, за которым спрятался Сёмка.

Получилось всё так, как и было задумано. Важенка даже не успела отпрянуть, а тынзей Сёмки уже захлестнул её за шею. Она даже не удивилась этому, будто знала, что большего зла люди ей не сделают, правда, могут запрячь в нарты. Важенка, глубоко вздохнув, встала и зажмурила глаза. Вымя уже ломило от тяжести, кружилась голова от долгой бесконечной беготни по одному и тому же месту. Она вроде была даже рада, что будет ей время отдохнуть, может быть, ей даже дадут возможность полежать.

– Попалась! – дружелюбно сказал Сёмка. – Дура. Разве мы тебе плохого хотим? Стой, стой. Полежать ещё успеешь.

– Эле, держи-ка веревку. Да ближе к шее берись: важенка смирная, ничего не сделает. А я сейчас.

Сёмка не раз пробовал оленье молоко. Он подошёл к важенке. Встав на колени, несколько раз ткнул кулаком по вымени. Важенка вздрогнула. Ей показалось, что вернулся её теленок, тычется мордой в тёплое вымя. Она открыла глаза и заметила мальчика, стоящего на корточках, но уже не могла сдержаться, когда он взял сосок своим тёплым ртом. Важенка облегченно вздохнула. Сёмка с наслаждением сделал несколько глотков. Молоко было жирное, сладкое, но он помнил, что пришли они сюда ради лисенка и стал ртом выцеживать молоко в бутылку.

– Ты слюну не пускай туда, – заметил я.

– Не корова ведь, как доить-то ещё, – Недовольно проворчал Сёмка. И он снова принялся за своё дело. Когда бутылка наполнилась, он передал её мне, ещё несколько раз приложился к вымени, а потом предложил:

– Ну-ка Эле, и ты попробуй.

Мне ещё не приходилось пить оленьего молока. Но почему бы и не попробовать. Я тоже встал на колени и приложился к соску. И впрямь, молоко было очень вкусным.

…С бутылкой молока поздно вечером мы вернулись в стойбище.

– Явились, – встретила нас мать. – И где только вас леший носит. Ведь это отец вас надоумил к важенке-то идти за молоком. Чистый ребенок!

Спорить не было смысла, да и устал я порядком.

– Лисенок-то где?

– Да вон с отцом. За пазухой у него. Привык уже. А сейчас давайте есть. Ведь, Элько, ты целый день ничего не ел.

– Утром у Сёмки чай пил. Да и хлеб у нас с собой был.

– На одном хлебе целый день. Непоседы вы. Сёмка, ведь ты большой, а всё нашего таскаешь с собой.

Я заступился за товарища:

– И ничего не Сёмка. Сам я пошел. Сёмка да Сёмка. У меня своя голова есть.

– Ладно, не горячись, – мать погладила мою голову. – Скоро в школу. Бегать-то бегай, а чум свой не забывай. У меня вон камусы замочены. К школе тобоки тебе сшить надо.

– Зачем? – запротестовал я. – Сёмка, скажи, зачем мне в школе тобоки? Там в ботинках и в валенках ходят. Вечно ты, мать, что-нибудь придумаешь. От них шерсть одна.

– Ну да ладно, – махнула мать рукой. – В школу-то ведь не в ботинках поедешь, в тобоках.

– Мы с Сёмкой вышли на улицу. Сели на мои нарты. Долго смотрели в сторону Вис-озера, над которым поднимался вечерний туман. Где-то за буграми пронзительно закричала гагара. А солнце, как и днем, высоко стояло над горизонтом. Наступала, белея, полярная ночь. Это чувствовалось. Стало прохладней, хотелось спать.

– Ты, Сёмка, в чум пойдешь?

– Да, вроде дядя кустарник привез. Надо к утру нарубить. А ты, Эле, спи.

– Мать, кормила вчера Сятука? – спросил я утром, лишь только открыл глаза.

– Буду я тебя ждать, как же. Бульоном кормила.

– А что, он уже из чашки есть умеет?

– Какое там, из чашки. Палец в бульон окуну, а он лижет. А ты вставай. Отец уже полоз вытесал, а ты всё в постели. Сегодня за своим лисёнком сам смотри. Мне некогда, у меня своей работы хватает.

– Ладно, – сказал я.

Одевшись, я заглянул в материн балаган, он ещё не был свёрнут. На подушке я увидел своего лисенка. Он спал, сжавшись в комочек.

– Не мешай ему, – вмешалась мать. Пусть спит. Иди ешь.

Отец, видно, успел сходить к речке. На столе в тарелке краснели куски гольца. Он всегда так, один ходит. Что бы меня разбудить? Ведь сетки-то ставили вдвоём. А то получается, что будто он один в чум всё несёт. Всё-таки вдвоём-то было бы лучше. Можно лишний раз в разговоре с ребятишками вставить: «Сегодня что-то мало рыбы попало. Только пяток гольцов запуталось в сетке». А сейчас вроде бы и врать нехорошо. А похвастаться кому не хочется перед товарищами. Вот и делай, что хочешь.

Я попробовал рыбу, она была ешё горячая, мать, наверное, совсем недавно вытащила гольца из котла. Чай пить не хотелось и я зачерпнул жирной светлой ухи. Неторопливо с куском хлеба выпил почти всю кружку. В желудке потеплело.

Надо выйти на улицу, все парнишки так делают. Вначале около чума копошатся. В хозяйстве каждому в эти утренние часы найдется работа.

Только взял я маленький топорик и хотел немного нарубить кустарника, как тут же откуда-то появилась мать и отобрала топор.

– Без пальца хочешь, что ли, остаться? Без тебя нарубим. Сколько раз тебе говорили, чтобы топоры да ножи в руки не брал.

Я конечно знал, почему мать беспокоится за меня.

Ещё недавно отцовским ножом – пя харом – очень тонким и острым, я совсем нечаянно порезал себе палец. И топор, по мнению матери, мне тоже нельзя было брать, потому что и он оставил на мне отметины. Глубокую рану на руке я сделал ещё зимой прошлого года. Помню, меня возили даже в деревню, показывали врачам. Один палец у меня до сих пор плохо сгибается.

Я пошёл к отцу. Он сидел за своим ларем на шкуре, поджав ноги. И вправду, один полоз, уже готовый, лежал на траве. Подходила к концу работа и над вторым.

– Что, Эле, поймали вчера важенку?

– На хлеб не подошла. Сёмка тынзеем поймал. – Я присел рядом с отцом.

– Куда полозья-то? – деловито спросил я.

– Вон утицу, грузовую нарту, обуть надо. Скоро ведь на Камень подниматься будем. На утице-то уже не полозья, а доски. Пока время есть, подремонтировать надо. Да и тебе новые сани смастерить пора, как-никак в школу поедешь. На старых-то разве хорошо? На новых, Элько, будто на большой праздник, поедешь. А вы с Сёмкой за горбоносой важенкой присматривайте. Она ещё с неделю молоко давать вам будет. Только смотрите, каждый день молоко берите, а то вымя высохнет, и Сятук ваш без молока останется. А с молока он быстро вырастет, через неделю, пожалуй, покою нам в чуме от него не будет. Вон Сятук, какой ещё зверек, а утром-то за нос схватит, то за ухо дёрнет то в волосах лапками запутается. Он меня и разбудил, на улицу вышел, а мать твоя вообще на улице в старом балагане спала.

– А Сёмку, отец, видал?

– Сёмка с дядей кустарник пошли рубить. Придут скоро. Времени-то –  отец посмотрел на часы, – ещё мало. Восемь часов. Так что твои дружки делом заняты.

Я ещё немного посидел около отца. Смотрел, как ровно, будто рубанком, вытесывает он своим норвежским топориком, похожим на маленький колунчик, полоз. Сидит отец на шкуре, поджав под себя ноги, во рту у него небольшая щепочка, он задумчиво грызет её, а рука плавно ходит взад и вперёд; полоз он притягивает к себе левой рукой, а топорик, закругляя стружку, движется и движется, оставляя за собой желтую полосу крепкой кренистой ели. Полоз конечно будет, что надо. Умеет отец выделывать полозья, которым не страшны каменистые дороги: они будут, как по снегу, скользить по мокрой траве, по кустарникам.

– Ну, я пошел, отец, Сятука кормить. Если Сёмка вернется, пусть в чум к нам идет, ладно?

– Скажу.

Подходя к чуму, я услышал, что мать с кем-то разговаривает. «Наверно тётка Варвара пришла, – подумал я. – Если про балаган расскажет, опять шум будет».

Я подошел вплотную к чуму. Мать с кем-то говорила, но ответа я не слышал. «С кем это она?»

Но когда распахнул двери, то увидел смешную картину: мать, стоя на коленях, усердно тыкала мордочку Сятука в чашку с молоком.

– Учись, звереныш, пить из чашки. Это ведь не в норе твоей, где чашек нет.

Сятук пятился назад, попискивал, вырывался из рук.  Но капли молока, попавшие на мордочку, слизывал своим алым язычком.

– Ага, торжествовала мать, – вкусно! А ты языком, языком, как лопаточкой, черпай молоко.

Я не утерпел, засмеялся. Мать быстро обернулась и тоже весело рассмеялась.

– Вот ведь, Элько, сама чуть маленькой не стала. Я-то думала, опять с Сёмкой пэ халяко пошли гонять. Вот и решила накормить лисенка. Ну, бери своего Сятука, корми, у тебя терпения-то, наверное, больше. А я к Варваре пойду с шитьем. поговорим с ней, может, легче ей станет, а то все неможется ей.

– Иди, иди, – закивал я. – Там одна Маришка с тёткой. Иди, мать, отдохни.

– Отдохни… Может с подружкой только чаю попью. А так ведь я с работой как-никак иду. Липты отцу надо сшить. А вы тут с отцом чайник сами подогрейте. У вас ведь у обоих есть сейчас забава.

Я занялся Сятуком. Ходил он ещё плохо, как наш Белько, когда мы взяли его в прошлом году у дяди Виктора. Идёт по латам, косолапит, потом поведет его в сторону – и шлёп набок. Лапы ставит осторожно, будто ощупывает, куда плотнее поставить, и опять – шлёп набок, так и Сятук. Правда лисенок маленький и лёгкий, как пушинка. Он вроде старается всё время ползти, будто за добычей какой охотится. Вероятно зверь с детства учится ходить неслышно, остророжно. Но первым делом надо его покормить поплотнее, что ему несколько вчерашних капелек бульона. Я осторожно взял Сятука в руки и ткнул мордой в молоко. Лисенок опять попытался вырваться, но я тыкал и тыкал, пока он не ухитрился подцепить языком молоко и втянуть его в рот. Второй, третий глоток – и я разжал пальцы. Сятук стоял над блюдцем. Я пригнулся к латам и увидел, что его розовый язычок ходит взад-вперед, а молоко в блюдце убывает. Я схватил бутылку и налил ещё молока. Пусть ест.

– Эле, – окликнули меня. Я оглянулся. В дверях стоял Федорко.

– Иди сюда, только тихо. Видишь, ест.

– Я ещё вчера узнал, что у тебя лисёнок. Приходил, а вас с Сёмкой не было.

Сятук лакал молоко, хвостик его вытянулся и подрагивал от удовольствия, наконец, он поднял мордочку, попытался прыгнуть, но не сумел, повалился на бок.

– Смешной, – не выдержал Федорко. – Как собачка. Только маленький какой.

– А лисицы разве большие?

– Я, правда, издалека видал, – сознался Федорко. – Близко не видал. Хитрые они, говорят. Это его мать теленка-то покусала?

– Да, его, – кивнул я. – Только Сятук тут ни при чём. Он ведь ничего пока не понимает. Без матери погиб бы. Отец догадался нору разрыть. Принес его в чум.

– Пусть живет, – Федорко показал на вторую, пустовавшую половину чума. – Видишь, как у вас просторно. А собаки ваши как?

– Не трогают. Лыско сам помогал нору разрывать. А Белька пока нет. В другой бригаде остался. Отец хочет за ним съездить. Нет, Белько его трогать не будет.

Я взял Сятука на руки, потрогал животик.

– Наелся. Смотри, Федорко, живот-то надулся. Федорко протянул к лисенку руку:

– Тугой, как резиновый мячик. Мать-то, пожалуй, в норе похуже кормила, самой надо было питаться, а то бы не прыгнула на теленка. Положи-ка Эле, его на подушку да прикрой чем-нибудь. Пусть отдыхает. А мы ко мне пойдем. Я самострел сделал. Очень далеко стреляет.

– Неохота чего-то, – попытался я схитрить, хотя предложение было очень заманчивым, а сам подумал, с чего бы это он стал приглашать. – Ну ладно, пока Сятук спит, можно и пострелять.

Самострел был действительно сделан хорошо. В этом Федорку не откажешь: и топором, и ножом он владел. Не то что я.

– Лук-то у тебя старый, – мне хотелось хоть немного кольнуть самолюбие Федорка.

– Старый, – как ни в чем не бывало кивнул Федорко. – Так ведь в самостреле он намного дальше бьет. Видишь, как можно натянуть?

Он взял у меня самострел, с большим усилием натянул тетиву и зацепил её за спусковой курок. Вложил стрелу.

– Смотри! – И он нажал на курок. Стрела с пронзительным свистом взметнулась вверх и скрылась из глаз.

– Побежали! – он схватил меня за руку, – туда должна упасть. Стрела опускалась медленно, кружилась, как подбитая птица.

– Ух ты! – не сумел я скрыть своего восхищения. – не самострел, а настоящая пушка у тебя, Федорко.

Я посмотрел ему в лицо, пытаясь заметить хоть какую-то тень превосходства надо мной. Но лицо Федорко было по-прежнему простодушным, а глаза такими же добрыми, как и тогда, когда он вошел в наш чум.

«Видно, за товарища меня считает, – подумал я. – Как-никак я в этом году в школу собираюсь». Это мне раньше казалось, что Федорко задирается: многое из того, что умели делать ребята постарше, я не умел. А ведь сейчас я даже могу ходить с отцом в стадо. И хотя всю ночь сплю в отцовском совике, утром прихожу в стойбище вместе с отцом и, как взрослый, недовольно ворчу на мать.

– Опять чай остыл. вам бы в чуме все бездельничать.

Отец с матерью переглядываются. Мать вскрикивает, торопливо сует в раскрытую печку сухой нарубленный березняк.

– Сейчас, Эле. Как это я, старая, забыла мужикам чайник согреть.

Уже потом я научился разгадывать игру взрослых, и мне было стыдно. А тогда я был доволен. Мог же я требовать к себе внимания.

Конечно я умел не хуже других ловить тынзеем оленей. Не везло мне только с ножами и топорами, а отец всегда говорил:

– Не торопись, Эле. Нож острый, а топор тяжелый. С умом ими пользуйся.

Приехал сегодня из соседней бригады ещё один товарищ, Захарте. Он перешел в четвертый класс. Были они с отцом, тоже Захарте, которого мы между собой называли Старшим, в гостях у родственников в соседней бригаде. Захарте Старший, бросив хорей и привязав подсаночных к грузовой нарте, пошел сразу же к взрослым, сидевшим на земле вокруг бригадира, ремонтировавшего упряжь. А сын взял верёвку и начал распрягать оленей, связывая их, чтобы отвести в стадо.

– Федорко, – попросил он. – Сходи, узнай, где стадо.

Пока Федорко бегал к отцу, я спросил Захарте:

– Как погостили?

– Хорошо. Раньше бы приехали, да отец разгулялся, я бы сам его мог привезти. А он – какой ты мне ясовей? Сейчас бригадир ругать будет, что отец дежурство пропустил.

– Ругать будет, точно, – сказал я. – Работа есть работа. Сегодня вместо твоего отца Сергей, отец Парфёнка пошёл.

– Хоть не очень бы ругал его, – рассуждает Захарте. – говорит, больше ни одной рюмки в рот не возьму.

– Может обойдется, – успокаиваю его я. Вернулся Федорко и показал рукой:

– Стадо у Месной. Вот по этой дороге дойдёшь до Корабельной сопки, а там и олени. Километра два отсюда.

– Ну я пошёл.

Захарте тронул оленей, и они потянулись за ним, покачивая мохнатыми огромными рогами.

На этой мядырме, стоянке, мы жили около двух недель. Погода стояла солнечная. Появилась листва на густых переплетенных зарослях ив, зазеленели, заискрились кусты корявых полярных берёзок. Интересные в этих местах были березки. Смотришь издалека – вроде бы сплошные заросли. Подойдёшь поближе – берёзки стоят друг от друга на десятки наших мальчишечьих шагов. Ствол березы около земли толстый, с белой берестой, но выше вдруг начинает извиваться, выкидывает по сторонам десятки побегов – ветвей. Крона от этого получается широкой и плоской. Поэтому издали и кажется, что это сплошные заросли. А под берёзками сухая земля, разнотравье. Солнце просвечивает сквозь листья, разбегается яркими бликами по цветам и травам. Нам всё это кажется сказочным лесом. Правда, до верхних ветвей можно дотянуться рукой. Но играть здесь – раздолье.

Такая же светлая берёзовая роща была недалеко от нашего стойбища. Сегодня мы шли туда все вместе – Сёмка, Захарте, Федорко и сын пастуха Сергея – Парфенко. За ними я с Сятуком за пазухой. За эти дни лисенок заметно окреп. Он уже довольно бойко бегал и не пищал, а тявкал. Менялась его шерсть; она становилась гладкой, по спине прорисовывалась чёрная полоса. Видно, помогло жирное оленье молоко.

Вчера отец привез Белька из соседней бригады. Он тоже шёл за мной, повизгивая, тянулся к Сятуку. Они уже успели подружиться. Бельку год, но, по существу, он всё ещё оставался для меня щенком и он относился ко мне, как к своему товарищу. Он мог потрепать меня за тобоки, вцепиться в рубашку. Но всё это Белько делал не по злобе, а от избытка сил. И только во время юркования, когда он находился у ног отца, не обращал на меня никакого внимания. По лёгкому взмаху отцовской руки он готов был бежать хоть километр, хоть пять, пока отставшие олени, растратив весь свой азарт. не возвращались в стадо, свесив розовые языки чуть не до земли. Отец за это очень ценил Белька. Поэтому на дежурства в стадо не брал его. Там было хорошо со старым Лыском. Вскоре и Белько, наверное, понял своим собачьим чутьем, что главная его работа – юркование, когда в стаде отделяют от плодового стада и молодняка быков. И не стал особенно стремиться с отцом на скучные дежурства, где приходится больше лежать возле хозяина и смотреть на оленей. С той поры нас всегда можно было увидеть троих – Сёмку, меня и Белька, шагавшего за нами с бодро загнутым хвостом.

Сегодня он шел за нами с явным интересом. Когда лисёнок подавал голос, Белько забегал вперед, прыгал мне на грудь, нетерпеливо теребил за рукав. Ему хотелось поиграть с рыжим зверенком, подбрасывать вверх, беря поперек туловища.

– Потом, потом, Белько, видишь, отстаю, – отгонял я собаку. Но это только подбадривало его, и он снова цеплялся за мою рубашку, мотал головой, упирался задними ногами, останавливал меня.

А ребята уже сидели на лужайке. Я тоже присел и выпустил Сятука на траву. Трава под светлыми берёзами была густой и пахучей. Лисенок осторожно присел и взглянул на меня. Чёрный кончик его носа вздрагивал. Потом Сятук зажмурился и стал водить головой из стороны в сторону. Все с любопытством придвинулись к лисенку.

– Нюхает, нюхает! – заволновался Парфёнко.

– Знакомится. Он ведь может быть первый раз мир-то увидел. Ничего не смыслит. Там, в норе, у него мать была, учила бы сейчас его. Мышей и птенцов всяких таскала бы.

– А Сятук молочком питается?

– Нет, не только молочком. Мясо уже ест.

– А ведь боится шагу ступить. На одном месте сидит.

– Тебя вот такого маленького в высокую траву выпустить, тоже сидел бы на месте.

– Ему, пожалуй, трава сейчас, как нам эти кусты, – засмеялся Федорко. – Мы хоть знаем, что берёзы это.

Я потихоньку подтолкнул Сятука: иди, мол, не бойся, ведь все свои кругом. Но он прижался к моей ладони. Вероятно, запах её был более знакомым, чем все эти непонятные запахи тундры.

– Белько, Белько! – крикнул я.

Слышно было, как, ломая кусты, на зов кинулся мой друг. Он выскочил из-за берёзок, завилял хвостом, удивлённый, остановился перед Сятуком, ткнул своим коричневым носом лисёнка. Сятук, по-видимому, тоже запомнил его запах, и острые зубки вцепились во вздрагивающий холодный нос собаки. Белько чихнул и ещё больше разволновался. Он тряхнул головой, прилёг на передние лапы и залился своим весёлым, переливчатым лаем. Бельку нравилась эта игра. Оживился и Сятук. Ему, видно, по сердцу был этот неуклюжий большой зверь. Сятук выгнул спину, шерсть на его спине поднялась, он оскалился и снова прыгнул к собаке, но та увернулась и с тем же весёлым переливчатым лаем понеслась по лужайке, на ходу перевернулась несколько раз, ловя зубами свой хвост, и снова очутилась перед Сятуком, хитровато глядя на него, и вдруг схватила поперек живота и, высоко подпрыгивая, мотая головой, снова побежала между кустов. Ребята всполошились.

– Задавит ведь! – крикнули все разом.

Но Белько вернулся. Тряхнул головой, и лисенок, несколько раз перевернувшись в воздухе, упал на землю. Но едва коснувшись её, сам подпрыгнул, но неудачно. Упал на спину и так и остался лежать, подняв вверх свои лапки. Белько снова подбежал к лисенку, ткнул его мордой и, уставший, прилег, положив свою огромную голову на лапы. Лисенок осторожно подполз к нему, обнюхал, попытался вскарабкаться на спину, но не смог. Потом он потрепал собаку за белое длинное ухо и тоже прилег у самого носа. Белько тихо вздохнул и закрыл глаза. Успокоился и Сятук.

– Смотри-ка, настоящие друзья, – выдохнул Федорко, которому всё больше и больше нравился лисёнок. Он и за игрой зверей наблюдал внимательнее других ребят.

– Сейчас у Сятука есть защитник. Ведь Белько его в обиду не даст, – сказал Захарте. Но Белько вроде уже забыл о существовании лисенка. Он обычно быстро засыпал.

Сёмка отослал меня к ребятам.

– Иди Эле, постреляй. Я тут посижу. Сятук может куда-нибудь уйти, потом не найдёшь.

Я побежал к ребятам. Мишенью нам служила фанера, которую кто-то нашел на старом чумовище. Тут же углем мы нарисовали круг. Федорко отмерил от мишени пятьдесят шагов.

– Много, – протестовал Захарте, – не долетит  стрела.

– Долетит, – настаивал Федорко.

– Не долетит.

Подошедший Сёмка решил этот спор по-своему:

– Давайте лучше на двадцать пять шагов. Никому обидно не будет.

Так и сделали. Лучшим оказался Парфёнко. Он попал в пятно три раза.

– Это вы нарочно на двадцать пять шагов, – кипятился Захарте, наверно, уже ходили, тренировались без меня. Сам Захарте не попал ни разу.

– Нет, самострел Федорко сделал вчера утром, когда ты приехал. Сам же знаешь, что вчера мы никуда не ходили.

– Тогда давай ещё раз, – просил он.

– А ты стрелы свои найди.

– Ну и найду.

Стрелы свои он конечно нашел. Сделал ещё три выстрела и снова не попал.

– Самострел плохой, не по моим глазам.

Мы успокоили Захарте:

– Не попал. Ну и что? Зато у тебя ружьё есть.

– Это правда. Как не  быть ружью. Двадцатый калибр. Отец в прошлом году купил.

Сейчас мы уже льстили Захарте. Ружей у нас не было. Сёмку мы не считали. Тот охотился наравне с дядей. Отцы наши даже слышать не хотели, когда мы просили пострелять хоть разочек из дробовика. Пусть даже в воздух, но чтоб только самому.

– Ты, Захарте, пострелять бы нам дал хоть по разу.

– Так вам-то можно ли? – Усомнился он. – родители узнают. Что тогда?

– Мы не скажем, тайком как-нибудь. Ты только попроси у отца тоже двадцатый калибр. Патронов пять я достану.

– Попросить конечно можно, а вот где стрелять?

– А ты скажи, что на Вис-озере утки есть.

– Есть, есть, – киваю я.

– Ну ладно, по одному разу стрельнуть, так и быть, дам.

Обратно мы шли все вместе. Сятука нёс в своей шапке Сёмка. Сейчас Белько шёл уже не за мной, а за ним.

– Видишь, как Белько Сятука бережёт. За ним идёт, – говорил мне Федорко, показывая на собаку. – Хороший защитник у нашего лисёнка.

На второй день было решено идти к Вис-озеру. И предлог был найден. На прошлогоднем чумовище бригадир в прошлом году оставил два полоза. Он поручил Федорку, а заодно, если захотим, и нам – сходить туда и посмотреть, на месте ли полозья. Если там, то притащить в стойбище.

Подошел к нам Захарте. Он подозвал Парфёнку и долго шептался с ним. Потом крикнул:

– Подождите, ребята. Мы сейчас быстро.

Они зашли за чум, где были грузовые нарты. Вскоре они снова появились. Парфёнко что-то нёс за пазухой, а Захарте держал в руке палку. Когда они приблизились, то мы увидели, что в руке Захарте держал ствол ружья, а Парфёнко за пазухой прятал приклад.

– Всё готово, – таинственно сообщил Захарте. – Ружьё-то вот оно. Не стал у отца спрашивать.

– И у меня все на месте, – кивнул головой Федорко. – Пять патронов в кармане.

– А ты, Эле, за лисёнком беги.

– А он у меня вот где, – я показал на свою шапку.

В ней, свернувшись калачиком, посапывал Сятук, рядом с шапкой дремал, положив голову на лапы Белько.

На мядырме, старом чумовище, на выбитых местах трава только ещё начала пробиваться. Были хорошо заметны следы бывших стоянок. В нашей бригаде всегда так: после того как разберут чумы и уложат всё хозяйство на возы, мы, ребята и женщины, убирали весь мусор, кости, головешки и зарывали всё это в кустах. особенно старались, чтобы не осталось на чумовищах бутылок и битых банок.

А полозья лежали в кустах, недалеко от прошлогодней стоянки Федоркова чума.

– Вот они где! – крикнул глазастый Захарте.

Федорко вытащил два лёгких полоза. За год они посерели, но успели настолько высохнуть, что даже я, оставив на время Сятука, легко поднял полоз на плечо.

– Смотрите, Эле-то полоз на плечо поднял. Великан да и только! – удивился Парфёнко.

– Полозья-то для легковых нарт, зачем им быть тяжёлыми, – ответил Федорко, – наверное, к моим саням приделает отец.

Полозья пока оставили на чумовище, а сами спустились с холма и пошли вдоль бугров к Вис-озеру.

– Где утки-то твои? – Захарте кивнул на озеро.

– Здесь утки, в заливчике небольшом. Только стрелять-то по ним хорошо ли, утята наверное у них?

– Правильно, – поддержал меня Сёмка. – Зачем по уткам стрелять?

– Тогда ружьё-то зачем взяли? – Захарте деловито поправил дробовик на плече.

– Так не обязательно по живому бить, – сказал Федорко. – Нам бы стрельнуть по разу, почувствовать как бабахнет.

Мы раздвинули переплетенные между собой ивины, вышли на берег. Вода в озере спала.

– Говорят, виски нет, – Федорко показал на берег, – а воды-то сколько ушло.

– Если эта виска у него высохла, может, подземная есть, говорит Парфёнко. – А может, от солнца это. Видишь, как над озёрами парит.

– А рыбы здесь нет, – заметил Сёмка. – В прошлом году сетки с дядей ставили. Ни одной рыбины не запуталось.

– Рыбы нет, – подтвердил и Федорко.

Ребята разошлись по берегу, мы с Захарте остались одни. Я выпустил из шапки лисёнка. Пусть немного порезвится в траве. Захарте снял ружьё с плеча и положил рядом с собой.

– Ладно, пусть по одному разу стрельнут. Не жалко.

Подошли ребята. Первым взял в руки ружьё Федорко.

– Ты смотри, покрепче держи. Отдача будет в плечо. Раздался негромкий хлопок дробовика. Федорко сделал шаг назад и опустил ружьё.

– Я думал, страшно будет. Немного стукнуло в плечо.  Сейчас я обязательно попрошу у отца, чтобы купил ружьё. Давай ты, Парфёнко, не трусь. Да глаза-то не закрывай. Одним глазом в прорезь смотри, целься вон на то облако.

Снова раздался негромкий выстрел. Парфёнко улыбался от радости: «Ничего тут и нет сложного».

– Нет, сложно, – заупрямился Захарте. – Это в небо палить просто. А ты попробуй птицу на лету свали.

– Влёт, пожалуй, и ты, Захарте, не попадёшь. А я в сидящую-то птицу, может быть, и сейчас попасть могу.

– Не спорьте, ребята, – снова вмешался Сёмка. – Пусть Эле попробует.

Я несмело взял ружьё. Оно показалось мне намного легче отцовского шестнадцатикалибрового дробовика. Выстрелил.

– Что же, стрелять можно, – сдерживая волнение, сказал я, – держи, Захарте.

Два последних выстрела сделал Захарте.

Обратно шли к чумовищу шумно, говорили, что с ружьём конечно хорошо, и надо просить родителей, чтобы к следующей весне купили нам ружья, чтобы будущей весной все наши родные обязательно попробовали свежей дичи.

Разговаривая, не заметили, как оказались на месте у оставленных полозьев. У нас был с собой чайник и продукты, взятые в дорогу. Я выложил на траву сушки и кусок масла, Сёмка — варёное мясо, Парфёнко — хлеб и кусок солёного гольца, Федорко — хлеб и мясо. Сёмка сбегал к озеру, наполнил чайник водой, а мы с Парфёнком собрали прошлогодние сухие ветки на чумовище. На старом огнище запылал костёр. Чайник поставили на огонь. И пока разгорался огонь, набирал силу, мы собрались около лисёнка и Белька. Сятук, как обычно, отбегал от собаки, затем, крадучись, полз и старался вцепиться в нос Белька. Так повторялось несколько раз. Белько отмахивался от назойливого Сятука лапой, вилял хвостом. Затем, утомленные, они ложились рядом и смотрели друг на друга, Сятук внимательно  и сосредоточенно, Белько же, разглядывая лисёнка своими веселыми умными глазами, зевал, широко открывая пасть.  Потом они оба успокаивались.

А мы пили чай на ветру. У каждого из нас с собой были кружки. Чай заваривали, как в чумах, густой, пахучий. Кидали в кружки сахар, помешивали палочками, ели нарезанные холодное мясо, рыбу. А потом, отвернувшись друг  от друга, тянули из кружек сладкий чай, грызли сушку.  В это время мы любили молчать. Глядели на тундру, на её пестрый, разноцветный наряд. Каждый думал, что скоро утихнет этот тёплый ветерок, дующий порывами уже с неделю, а потом поднимутся комары. Нам придётся помогать взрослым сдерживать одичавших от гнуса оленей, чтобы не ушли они против спасительного ветра, оставив за собой тучи комаров и заодно нас – одних в тундре!

А потом мы поднимемся на седой Камень, который синеющей полосой встает вдали. Там, на высоте, обдуваемой  ветрами двух холодных морей – Баренцева и Белого, – отдохнут и олени, и пастухи. Только под осень будут снова тревожить оленей пёстрые тяжёлые оводы. Но от них олени не бегают, как от комаров. И всё же больно видеть, как стоят они целыми днями на месте, поминутно отряхиваются.

Вечером в чуме бригадира собрались пастухи. Даже дядя Виктор, который сегодня несёт свою вахту в стаде, и тот пришёл к Степану Фёдоровичу.

Олени паслись недалеко от стойбища. Быки, степенные и важные, выполняющие самую тяжёлую работу, улеглись на стоянке, у самого юрка. Некоторые выбрали себе место даже у чумов. Это были быки-кормяжки, авки. Они хорошо знали своих хозяев. Зимой их обычно подкармливали хлебом. По кусочку хлеба получали они и весной. Сейчас зелени вдоволь, были они сыты и пришли к чумам по давней своей привычке быть рядом с людьми. Собаки на них не лаяли, не тревожили.

Около нашего чума примостился и наш авка, большерогий ленивый Хорейко. Он лежит, шумно вздыхает, вытянув свою шею по земле, и дремлет. Рядом с ним наш Лыско. Тоже положил свою морду на лапы, спит, повизгивает во сне. Что им снится? Может, обоим снится молодость своя? Хорейко, ещё совсем молодой, тонконогий, мчится по серой мшистой тундре, а за ним гонится с заливистым лаем тот пёстрый пес, который лежит сейчас рядом. А олень вовсе не боится собаки. Нет. Он просто из озорства отделился от стада и летит сейчас, словно выпущенная стрела, играя своими длинными ветвистыми рогами на зависть статным молодым важеночкам, а потом, красиво выбрасывая свои сильные ноги, снова возвращается в стадо, свесив чуть ли не до земли алый язык. Смотрите, мол, какой я!

А Лыско уже стар. Шерсть вокруг глаз, на груди и по бокам, там, где были раньше черные пятна, поседела. Всю свою жизнь он не отходил от хозяина. Даже сейчас, в полусне, его чуткое ухо улавливает глухой человеческий разговор в соседнем чуме, и сердце его радостно подпрыгивает, когда в гомоне людском он улавливает одному ему понятный голос хозяина. Сколько долгих зим бежал он за его упряжкой, сколько рек переплыл, чтобы не отстать от него, быть всегда рядом. Но не было обиды у Лыска на  своего хозяина. И даже за ту большую трёпку ременным арканом, когда он выпустил в молодости внутренности только что родившегося теленка,  хотя до сих пор помнил дразнящий вкус солоноватого нежного мяса. Больше Лыско оленят не трогал и, проходя около них, всегда виновато опускал глаза, стараясь думать о чём-то другом, своём, собачьем.

А в чуме бригадира жена его, Устина, ставит на стол чайные чашки. Пришли мужики, будет разговор. Надо чаем угощать.

А пока все сидят на другой половине чума, где балаган Федорка и его многочисленных сестрёнок и братьев. Хозяйка не торопится. Чайник только поставлен на печку. Устина знает, что пастухи будут говорить долго и обстоятельно. Это их разговор, ей до него дела нет. Степан сам подскажет, что ей делать завтра. Если ямдать, то сборы у неё недолги.

Степан Федорович, ездивший вчера в бригаду, где находится заместитель председателя колхоза по оленеводству, рассказывает о том, что там услышал.

— Летовать опять будем около Гольцовки, на Камне. Отвели нам пастбища и по вершинам речек Песцовой Бугряницы. Оленей у нас около двух тысяч, земли надо много. Комарное время на Камне, около Гольцовки провертимся, а жара спадет, за Камень к другому морю, Баренцеву, сойдем. Там у нас долина реки Мадахако и устье Крынки.

— А с забойными оленями как думают в этом году? — вставил Захарте Старший, которого почти каждый год  назначали бригадиром забойного стада.

— Разговор был, как же, — бригадир по привычке тряхнул  головой.

— Опять тебя, Захар Григорьевич, думают бригадиром назначить. Да и я не возражаю. Тем более ты и слово дал, что вина в рот не возьмёшь.

Захарте неловко ерзает по шкуре:

— Было, было слово, Федорович, помню.

— Вот и помни, — улыбнулся бригадир. — А стадо в этом году раньше отделять будем. Ты пораньше с Канина к Мезени выйдешь, как раз к заморозкам к мясокомбинату оленей подгонишь. Думаем, большая выгода колхозу от этого будет.

— Так-то оно так, — согласился с доводами бригадира Захарте. — Только ведь мне и людей надо больше.

— Найдём людей.

Мы с Федорком прислушивались к разговору старших. Были рады за Захарте Старшего. Своими мальчишечьими сердцами мы чувствовали, что он хороший и добрый человек. Справится с любой работой.

Мой  отец сидел около двери. Он был самым старшим из мужчин в бригаде. Воевал. В волосах появились серебристые пряди, желтоватое лицо было покрыто морщинами. Пастухи всегда прислушивались к его голосу. Да и по должности он был заместителем бригадира. Но сегодня он молчал, поглядывая в открытую дверь на оленей, которые уже вставали, отряхивались, тянулись по коричневым буграм в зелёную долину речки Корабельной, на коленях отца сидел присмиревший Сятук, с любопытством разглядывая незнакомых людей. Когда ему надоело это занятие, он начал трогать лапкой редкую бородку отца, стараясь схватить зубами подбородок. Отец отмахивался. Захарте Старший, сидевший рядом, попытался погладить лисенка, но тут же отдёрнул руку: лисенок молниеносно впился своими зубками в палец Захарте. Тот рассмеялся:

— Укусил ведь. Теперь, Элько, — обратился он ко мне, — больничный выписывать надо. Кто платить будет?

— Он укусит, — отец прижал лисенка к коленям. — Ночью совсем спать не даёт. Хоть на улицу иди. Вон Элько, когда надоест ему лисёнок, так он в наш балаган его суёт.

— Сам он приходит к вам, — пытаюсь оправдаться я.

— Ну ладно, сам так сам. Скоро на цепь посадим. Пусть тогда сколько хочет прыгает.

— Они ведь по утрам охотятся, — сказал бригадир, —  так у него, наверно, по природе это. Вот утром и не спится ему. Кого-то гонять надо. А так смешной он у вас. Пусть ребята забавляются. Хоть дурачиться кончат. А то ведь вчера стрельбу учинили. Иду я около Вис-озера, а они по очереди в небо палят. Хотел подойти да передумал. Большие ведь. Захартино ружьё наверно брали.

Захарте Старший пожал плечами:

— У меня сын не спрашивал. Надо однако поругать. Пусть не своевольничает, ружьё-то ведь не игрушка.

— Ничего, — подал голос Федорко. — Уж очень хотелось хоть раз выстрелить. Мы ведь так, просто в небо. А то всё стрелы да стрелы.

— Ладно. К весне справим вам ружья, — согласился бригадир.

И разговор перевелся на охоту. Каждый начал вспоминать своё детство, свою первую добычу. Нам уже не сиделось в чуме. Я схватил у отца Сятука, Федорко взял свой самострел, и мы выбежали на улицу, вспугнув дремавшего Хорейка. Проснулся и зевнул Лыско, запоздало тявкнул вслед оленю.

— Я же говорил, что ругать за стрельбу не будут, — остановился Федорко. — Зато я слышал, на будущий год у меня ружьё будет. Да и тебе, Элько, отец наверняка купит.

Но я сознался, что ружьё отец мне уже давно купил, тридцать второй калибр, совсем игрушечный дробовичок. И отец конечно дал бы мне  его в этом году, но я был какой-то нескладный, со мной всё могло приключиться. Федорко же удивился:

— И ты об этом молчал?!

— Так ведь ты всё равно бы мне не поверил, — ответил я.

Тем же вечером по стойбищу разлетелась весть: завтра будем ямдать на Камень, к Нюдерам, к речке Мадахако. Будем стоять в древней мядырме, с которой видна вся наша тундра, виден даже Шоинский маяк, и хорошо просматриваются деревня Торна и домики рыбацкого становища Бугряницы. Красивое это место — Нюдеры у Мадахако. На этой мядырме, говорит отец, родился я. Правда, мать не помнит, где тогда стояли. «Но всё равно, — уверяла она, — здесь, там ли ты родился, а всё это пространство от Бабьей до Гольцовки — твоя родина». Отец конечно точнее бы запомнил место моего рождения, но в тот год он ушел на фронт. Мать же у меня забывчивая, ей всё равно — Гольцовка ли, Мадахако или  Крынка. И когда мы приходили сюда со своими аргишами, я, ещё маленький, сидел на её больших санях и спрашивал: «Где тот чум, где я родился?» Она неопределенно махала рукой: «Вон там где-то твой чум, Элько!» Правда, первые годы, когда я уже научился говорить и воспринимать этот большой и звонкий мир, мать говорила, что нашла меня в кустах. Поведал я как-то об этом Федорку. Он рассмеялся и повертел около виска пальцем.

— Детей не находят в кустах, их рожают, — авторитетно заявил он мне тогда. Это было три года назад. Правда, я и сейчас не очень-то представлял, как появляются люди на свет, но предпочитаю об этом не расспрашивать никого и не рассуждать самому. Можно опять попасть впросак и потерять авторитет, который, как мне казалось, я уже успел завоевать среди ребят.

… Утром наше стойбище зашевелилось. Появились и первые комары. Правда, чумы наши стояли на высоком месте, но стадо, пасшееся в низине, уже собралось, важенки тревожно рехали.

— Вовремя ямдаем, — вытаскивая из чума постели, говорила мать. — Скоро на Камень, там комаров меньше.

Я выносил из чума латы, связывал их на утицу, таскал кожаные мешки с обувью и одеждой. Отец готовил в дорогу свой аргиш, на котором был поделочный материал, вывезенный ещё из мезенских лесов. Прилаживал на грузовые нарты бочки, разную утварь.

Мать  моя была шустрой и подвижной женщиной. Она уже завязывала верёвки на вандее  и юнее, так называют у нас грузовые нарты с постельными принадлежностями, шкурами и камусами, а также чаем  и сахаром. Это всё было хозяйство моей матери.

Потом в опустевшем чуме пили чай перед дорогой. Мать развела небольшой дымокур, чтобы не мешали нам комары. Отец за столом сказал, что бригадир поручил ему сегодня идти передним аргишем, сто сам он останется в стаде, потому что река Бабья широкая, хоть и мелкая, но телята так и эдак все сразу не сумеют переправиться за матерями. Придется их перевозить на нартах или дожидаться важенок, которые потом сами перейдут реку обратно в поисках своих телят.

Между матерью и отцом снова возник спор. Мать утверждала, что я родился не на Мадако. Отец же отвечал, что другой стоянки в этих местах нет. И если мать говорит, что родился я где-то между Бабьей и Мадако, то по всей вероятности, только на той мядырме, куда отец поведёт сегодня аргиши, — у Нюдеров, что на этом чумовище и справим моё семилетие.

Потом мы втроём быстро смахнули покрышки — нюки и серые суконные поднючья. Вскоре от нашего чума ничего не осталось. Мы с матерью почистили чумовище: собрали в одну кучу кости, которые были не по зубам нашим собакам, снесли всё это в кустарник и закопали. Скоро исчез чум бригадира, потом Захарте Старшего. Последними убрали чум Сёмка и Маришка. Дяди Виктора не было на стойбище. Он гнал стадо.

Первым к юрку, загону, образованному из придвинутых нарт, подошли быки. Некоторые сами подошли к нартам, других, посмирней, женщины ловили за шеи и вели к своим аргишам. Наши быки  были почти все старые, смирные. Отцовский аргиш я всегда запрягал ещё до юркования. Каждого быка знал по кличке. Хорейко, тот сам пришел, обнюхивая меня, по привычке прося хлеба. Потом я ловлю за шею добродушного чёрного оленя Куклу, потом Кривого, старого, очень умного быка, который в молодости был рысистым вожаком и приносил отцу два года подряд первые места в День оленевода. Сейчас он уже стар, но свой воз с полозьями и бочками тащит всегда старательно; даже поднимаясь в гору, не натягивает пуйни. Так же без тынзея я ловлю за мягкий рог Кузько Длинноногого. У отца пять возов. Надо пятнадцать быков. И всех я нахожу между возами – то стоящими и дремлющими, то успевшими уютно расположиться на земле. У матери быки в аргише были совсем иного характера, моложе, часто выбегали из юрка. Их надо было ловить тынзеем.

Отец сегодня разрешил связать мне своих хобторок. Они были очень смирные, и удивительно то, что все четыре ходили вместе. Это наши личные олени. Отец их очень жалел, но давал мне иногда упряжку, зная, что я тоже люблю оленей и не буду, как Сёмка или Федорко, по-пустому ездить где-нибудь на ровном месте с криком и уханьем, подражая взрослым. Да и вправду, я никогда не позволял себе даже лишний раз ткнуть оленя хореем. Они уже были приучены отцом, стоило только раз стегануть покрепче передового вожжой и взмахнуть хореем, как у всех четырех поднимались хвосты, и они, как пушинку, тащили нарты. Бывало, и Сёмка и Федорко далеко отставали от меня. Сейчас, когда положение моё укрепилось среди ребят и я понял, что они принимают меня как будущего школьника, мне уже не надо было заискивать перед ними. А ездить на оленях я, пожалуй, мог не хуже их. Если в прошлые ямданки отец давал мне старых оленей, но тоже очень прытких и пугливых, то сейчас у меня были хабторки – отцовская надежда.

Я быстро запряг хабторок и отвёл упряжку в сторону. Помог матери справиться со всеми делами, потом среди нарт, среди суетящихся людей побежал помогать Сёмке. Сёмка кивнул на тёткин аргиш. Я быстро накинул на оленей лямки, помог тётке Варваре запрячь крайнего оленя.

Когда всё было готово, бригадир и пастухи поехали в стадо, которое уже успело разойтись по буграм. Фёдор Степанович напоследок успел крикнуть:

– Григорьевич, ребят около Бабьей оставь, помогать нам будут.

Но мы уже знали и без этого.

Зашевелились и аргиши. Первым тронулся мой отец. Отдохнувшие олени вначале понеслись рысью. Но отец попридержал вожака: впереди десятки километров, надо беречь силы.

– Ну, вот и аргиши тронулись, довольным голосом промолвил Федорко. – На Камень.

– Хоть бы комаров не было, – проговорил Сёмка. – Я эту Бабью знаю. В прошлом году сутки мучились около неё со стадом.

– Еды-то хоть взяли? – вдруг опомнился Парфёнко.

– Есть еда, – деловито ответил Федорко.

Парфёнко успокоился. Он всегда так. Забудет что-то впопыхах, а потом спохватится, да поздно.

– Пока аргиши ползут до Бабьей, мы сидим на нартах. Федорко и Захарте вспоминают школу, ребят из других стойбищ. Я их не знаю. За семь лет своей жизни я бывал только в двух соседних бригадах. В одной знаю Петю Ледкова. В прошлом году был в гостях. Хороший парень, такой же добрый, как Сёмка. Он тоже, как и мы сейчас, помогает своим родителям. Делает то же, что и мы: в тундре во всех бригадах жизнь одинакова.

– Ну, ребята, хватит разговаривать, ещё успеем, – и Сёмка гикнул на оленей, помчался по ворге. Я не торопился. Отвязал вожжу, тщательно намотал на руку, взял хорей и направил своего вожака Сэвсэр вслед упряжкам. Я быстро нагнал Захарте, который ехал позади всех. Дорога шла среди густых зарослей ивняка. Исчезли порывы ветра. Но налетели тучи противно гудящих комаров. Они лезли в потное лицо, облепили руки. Забеспокоились и мои хобторки, закачали своими длинными бархатными рогами, стали жаться друг к дружке. А Сёмка почему-то впереди не торопился.

– Сёмка, гони, что ли, подсаночных, – крикнул я.

– Не идут. Комары.

– Дай-ка вперед выеду, – крикнул я.

Встал на нарты, хлестнул вожжой Сэвсэр по боку, и мои хабторки вломились в кусты. Я привстал на колени. Мигом объехал Захарте. Сэвсэр хотела вклиниться между упряжками Парфёнка и Федорка, но я снова ударил её вожжой по боку и выехал вперед. Побежали веселее и остальные упряжки. Скоро я поднялся на хребет. Опять подуло спасительным ветерком, но хабторки, тяжело дыша, одна за другой опустились на жесткую траву. Подъехали и ребята.

– Хорошие у твоего отца хабторки, похвалил Федорко. – А то бы совсем в кустах запутались.

А как там сейчас в стаде? Оно ведь низом идёт. Мы, прожившие не одно лето в тундре, знали, как тяжело в это время оленям. И хотя я только второе лето езжу на отдельной упряжке, тоже представляю, сколько комаров кружится сейчас над оленями, как гонят их через кусты собаки, как путаются в ивняке совсем ещё маленькие оленята. Поэтому взрослые не взяли нас с собой. Трудно там сейчас, жарко.

«Конечно, надо было раньше ямдать», – думал каждый из нас.

Погода в те дни стояла хоть и солнечная, но холодная – дул север. Но взрослые есть взрослые, что с них возьмёшь. Вечно живут по своим приметам.

А потом мы увидели, как из  дымящейся паром долины реки на противоположный берег поднялся первый аргиш. За ним поднялись и все остальные, собрались вместе на короткий отдых. Сейчас аргишам предстояло переправиться через вершину Месной и по долине небольшой горной речки Мадахако подняться к Нюдерам, двум небольшим скалам на кромке Канинского хребта. До Нюдеров идти аргищам ещё долго, но олени, окрепшие на весенних травах, выдержат этот переход. Хорошо, что временами до нас долетают порывы холодного ветра и прижимают комаров к земле. Не будь ветра, пришлось бы остановиться на ночь около Бабьей.

Аргиши снова ожили. Видно было, как передний, словно змейка, вытянулся и вполз в долину Месной. А вскоре исчезли и остальные.

А мы все стоим на сопке и ждём появления стада. Место бугристое, поэтому оленей не видать, но ветер доносит до нас шум и треск сучьев, реханье важенок, лай собак и крики пастухов. Наконец из-за бугров показались рога, потом на чистое место выбежали важенки с телятами, солидно вышли быки, не попавшие в упряжь, запрыгал молодняк: нялуку – прошлогодние телята, сырицы – двухгодовалые важенки, намнюку – молодые хоры. Вырвавшись на простор, они рассыпались в поисках травы, перебегали от куста к кусту, хватая на бегу листья берёзок и толкая друг друга. Весело было смотреть на это волнующееся море животных. Сколько их было? Казалось, нет им конца. А они всё лезли и лезли из кустов, мотая головами, чтобы стряхнуть с мохнатых рогов комарьё, и снова бежали зигзагами по траве вперед к реке, прохлада которой уже ощущалась.

Пастухов всё ещё не было видно. Правда, крики их раздавались совсем рядом. Слышно было, как дядя Виктор ругал своего не в меру ретивого пса Яндо, как кричал что-то Сергей, но разобрать что-либо в этом шуме было трудно.

Старые быки подошли к упряжкам и долго изучали нас большими тёмными глазами; некоторые ложились где прохладнее и принимались за свою жвачку.

Перед нами лежала тундра, словно шкура пёстрого оленя. В дымном мареве колыхалась далёкая полоска горизонта. Казалось, что там тоже движутся олени. Это струился, поднимаясь над землёй, тёплый воздух: испарялась вода. А Камень – вот он, совсем близко. Стоит синей стеной в прожилках белого нерастаявшего снега: это виднеются ущелья горных речек, куда совсем не попадают солнечные лучи. Этот снег так и не растает до нового. Оттуда, из-под слежавшихся пластов, выбегают чистые светлые ручейки. Сливаясь, они дают начало и широкой Бабьей и многоводной Месной – красивым тундровым рекам. А дальше к северу Камень подступает к самому морю, круто обрываясь над пенными волнами. Об этом мне говорил отец. Там я ещё не бывал.

А вот бригадир. Его упряжка выскакивает прямо из кустов. Олени его горячатся, дёргаются.

– Ну что, мужики, – Степан Фёдорович молодцевато спрыгивает с нарт, бросает свой длинный хорей перед вожаком, – аргиши-то, видели, где?

– Они, пожалуй, Месную перешли, – ответил Сёмка.

– Молодец, Илья Григорьевич, – похвалил бригадир моего отца. – Как комаров-то обманул. День ещё впереди, а он часа через три чум поставит. Чайник у кого? – вдруг спросил он. – Зря ведь сидите. Давно бы костер можно было разжечь.

– У меня чайник, – откликнулся я. – Так ведь думали – не успеем.

– Успеем, Элько, ох как успеем. Олени пусть пока покормятся. Нам, главное, аргиши на Камень отправить. Сейчас ведь круглые сутки солнце светит. Да и вы, помощники, рядом. Веселее нам,  старикам, за олешками будет бегать, – улыбнулся он.

Сёмка, как только услышал про костёр, взял свой топорик и пошёл рубить сухой березняк. Федорко сбегал к небольшому озеру, принёс воды; Захарте надрал в кустах бересты. Через несколько минут весело потрескивал небольшой, но жаркий костер. Подошёл Захарте Старший, подставил к огню закоптелый чайник.

– Жарко было, аж во рту всё высохло. Разве одного чайника хватит на всех?

– У меня котелок есть, – откликнулся Парфёнко, – может, тоже поставить?

– Давай, сходи за водой, – сказал отец его Сергей. – Мяса подогреем.

На мой амдюр были выложены все наши запасы. Получилась солидная гора хлеба, варёного мяса, рыбы. Вынули масло и чай.

– Смотри, – кивнул довольный Сергей, – запасливые наши ребята.

– Правильно, – похвалил нас бригадир. – Еда в тундре никогда не помешает. Недаром в деревне говорят: на один день в лес идёшь, а еды бери на неделю. Мало ли что случится. Это всегда надо помнить.

Сёмка возился возле костра, подкладывал сухие веточки. Не успели мы съесть по куску мяса, а Сёмка уже кричит:

– Элько, чай неси, заваривать буду.

Потом мы пили чай. Из кружек попахивало дымком. От этого он казался ещё вкуснее. Было хорошо. Чувствовалось, что вновь вернулись силы, в сон уже не клонило. Пока ели взрослые, мы с Парфёнком успели сбегать на прошлогоднее осеннее чумовище. Я нашёл хороший олений рог на рукоятку ножа. Надо только отпилить верхушку. Черенок получится отличный, да и кость хорошая – жёлтая с красными прожилками. Видно, от большого хора. Парфёнко тоже одобрительно отозвался о моей находке: «Хорошая рукоятка будет у тебя, Эле».

В траве Парфёнко случайно нашел старый портсигар. На крышке его с трудом разобрал: «Захар Латышев».

– Смотри-ка, Элько, Захартиного отца, наверное.

Свою находку мы отнесли к упряжкам, где сидели вокруг костра взрослые, Парфёнко протянул портсигар Захарте Старшему. Тот внимательно оглядел коробочку и хлопнул себя по коленям:

– Вот беда-то, в прошлом году осенью ведь с забойным стадом здесь стоял. Неделю потом в чуме искал коробку, а она вот где меня ждала. Что ж, Парфёнко, спасибо. Красивая папиросница.

Он вытряхнул из портсигара грязь.

– Папиросы-то во что превратились.

– Зиму пролежали, да и весну. Какие там папиросы, – ответил бригадир. Сам он не курил. Зато нюхал табак. Заядлым нюхальщиком в бригаде был ещё мой отец. Табакерка очень сближала бригадира и отца. Они могли часами говорить о том, как лучше приготовлять табак для нюханья. Особенно часто отец вспоминал какой-то краснофлотский табак; по его словам, он был мягким и душистым, и если смешать его с пеплом берёзового гриба и подлить туда капельку спирта или одеколона, лучшего он вообще будто бы не встречал на белом свете.

– Такую махорку, – вспоминал отец, – давали на фронте.

Отец читать не умел. Он забыл, как она называлась, только помнил, что на пачке было что-то напечатано красными буквами. Нынешней махорки отец не любил: и запах не тот, и крепость другая. Сейчас у отца в отдельном мешочке, которым он очень дорожит, хранилась махорка. Если у него было хорошее настроение, он тщательно сушил табак на специальной сковороде. Задумчиво помешивал подсыхающую махорку палочкой. Затем просеивал её. И просеянную махорку старательно тёр в ступке, которая побывала с ним на фронте и была стянута для прочности медной проволокой. Я любил смотреть, как он колдует над своей махоркой, от которой у меня першило в горле и слезились глаза. Поскольку спирта не было, он подливал в тёртую махорку холодный чай.

– Для аромата, – подмигивал он. Когда всё было готово, он заполнял коричневым порошком свою табакерку, остальное через воронку всыпал в бутылку. Потом подставлял свой палец и стукал несколько раз по ногтю табакеркой. Сидел долго, покачивая головой.

– Хороша махорочка, но всё же не та, не краснофлотская.

Потом обращался ко мне: «Ну-ка, Эле, беги за Степаном. Скажи, пусть пробовать идет».

Я был рад выполнить поручение. Бежал в чум бригадира. Если его не было там, шёл в другой, третий чум и находил его.

– Дядя Степан, – обычно говорил я. – Отец на пробу зовёт. Бригадир понимал, о какой пробе идет речь, и кивал головой:

– Скажи, иду.

Потом они долго сидели, держа табакерки в руках, пробовали табак и говорили о своих делах…

…А солнце уже стояло почти над нами.

– Двенадцать, – взглянув на часы, сказал бригадир. – Ребята, вы поезжайте по ворге к реке. Становитесь по обе стороны дороги. Оленей мы сейчас направим по ворге. Смотрите, чтобы телята по лугам не разбежались. Гоните их сразу под угор, на песок. Там место чистое, все на виду будут.

– Ладно, – ответил Сёмка. – Сделаем.

И вот мы снова едем по ворге. В кустах опять донимают нас комары, тычутся в потное лицо, садятся на руки. Досадно, хочется плакать. Я даже подумал, не лучше было бы мне ехать за аргишами. Там спокойнее, там мой Сятук. Но тут же отогнал эту мысль: «Терпят же ребята. А я что, хуже других?»

Сёмка опять ехал впереди. Но обгонять его я не стал. Пусть едет. Хабторки мои шли шагом. По дороге Сэвсэр хватала листья ивин; крайняя хабторка чуть ли не стукалась задними ногами в передок саней, доставая листья с кустов. Только две средние деловито вышагивали, высоко подняв свои головы, оберегая рога от ударов. Рога были ещё совсем нежными, с чёрной бархатной шёрсткой, и я знал, что малейшее прикосновение к ним отдаётся болью. Зато комары плотно облепили рога. Но что поделаешь, я ничем не мог помочь оленям.

Вскоре кусты кончились, и мы выехали к реке. Внизу под угором была широкая песчаная коса. Где-то в глубине кустарника раздавался голос Захарте: «Хов, хов». Послышался и топот оленьих копыт. Упряжка Захарте вылетела из кустов. Сам он стоял на санях, сзади на привязи бежали несколько важенок с телятами. Это были олени-манки. Немного позади, плотной массой, толкая друг друга и тяжело дыша, бежали остальные.

– Хов, хов, – покрикивал Захарте и с разгону по ворге спустился к реке. На середине Бабьей он остановился. Олени жадно припали к воде. Вошли в реку и передние олени. Они сгрудились плотной массой и тоже пили воду, шумно отряхиваясь и рехая. Часть оленей побежала по косе, но остановилась. Взобраться по крутому склону на берег было трудно, да и там, в конце луга, стоял Сергей с хореем и прикрикивал на оленей. Те вернулись обратно и полезли в воду. Но вот вновь прозвучал призывный голос Захарте Старшего: «Хов, хов», и его упряжка помчалась по мелководью к виднеющейся вдали дороге, по которой совсем недавно поднялись на противоположный берег аргиши.

– Эхей, эхей, – кричал где-то позади дядя Степан, подгоняя и подгоняя оленей. А первые важенки и часть молодняка уже были на другом берегу, рассыпались, как ягоды, по зелёному склону. Суетились важенки, потерявшие телят. Бегали по берегу, принюхивались. Найдя своих, кормили и вели за собой. Телята, неуклюже и высоко поднимая ноги, шли за матерями.

Выехал из кустов, гоня перед собой несколько телят, и наш бригадир.

– Вроде всех выгнал. Подождём, пусть олени немного успокоятся, сами поймут, что дорога им только за реку.

Интересно было смотреть на оленей. Все они были разные, непохожие друг на друга. Одни решительные, другие – боязливые. Одни, не раздумывая, бросались в воду, даже пытались играть, высоко выкидывая ноги. Другие долго ходили по берегу, пробовали копытом воду, отходили и снова шли по песку вдоль журчащего потока. И только потом осторожно ступали по воде, будто боялись провалиться. Такими были и телята. Храбрецы и трусишки.

Несмотря на обилие комаров, которых олени принесли на себе, переправа началась нормально. Олени немного успокоились. Они шли по замутнённой воде, вытянувшись бесконечной живой цепочкой. С того берега всё ещё доносился призывный голос Захарте Старшего: «Хов, хов». Но олени уже входили в реку: кто посмелее, а кто всё ещё примериваясь и пробуя ногой зыбкую воду.

Взрослых оленей на песчаной косе становилось всё меньше и меньше, но телят суетилось по-прежнему много. Они носились взад и вперёд по сыпучему песку, звонко рёхая. Но это были, наверно, телята тех важенок, что переправились на тот берег и пока ищут их там.

– За этими телятами важенки через час прибегут. Вымя набухнет, пошустрей бегать начнут. А пока свой живот зеленью набивают. Ничего, подождём, – спокойно говорит Степан Фёдорович. – Скоро у Нюдеров наши чумы забелеют. Вы, ребята, посматривайте за камнем, – он показал на две тёмные скалы на краю хребта, – за оленями, а я ещё раз по кустам проеду: может, какой-нибудь заблудившийся олень остался.

Дядя Степан поехал обратно по ворге. Уехал за ним и дядя Сергей. Вскоре они вернулись, гоня перед собой двух телят и пёструю важенку.

– На болотине прижились. Трава там очень сладкая, – смеётся Сергей.

На этот раз бригадир был очень доволен. Комаров было не так уж много, и стадо перешло Бабью благополучно. Правда, мы ещё успели развести костёр, а после ещё и побегать около реки. Вернулись с того берега важенки и увели своих телят в стадо. Около десяти малышей, правда, пришлось поймать и перевезти на нартах. Это мы сделали с большим удовольствием. Пастухи ещё раз проехались по прибрежным кустарникам и буграм.

– Прямо благодать в этом году. Хорошо нас Бабья встретила и проводила, без лишнего шума, без тревог, – говорил нам бригадир. – Удачным было бы лето.

Наконец Федорко заметил у Нюдеров белое пятно.

– Пожалуй, чум, – сказал бригадир. – Илья, наверное, поставил. Они со старухой быстро шевелятся.

Пока мы собирались и укладывали на нарты свои пожитки, на синем фоне Камня уже белело четыре чума.

– Вот и деревня наша показалась, – пошутил Захарте Старший. – Через час будем в чуме чай пить. На новом месте всегда веселее. Там, Эле, отец твой говорил, ты на свет появился.

– Не знаю, – смущенно ответил я. – Отец говорит, что там, да мать не соглашается.

– Что мать, – отвязывая вожжу, продолжал Захарте Старший. – Тут, кроме этой мядырмы, и места путевого нет, чтобы чум поставить, – всё камень да ера. Забыла мать. В войну ведь это было. Другое женщин тогда волновало. А тому, что отец говорит, верь. Не каждый знает из нас сейчас место своего рождения. У меня вот родители умерли, кто скажет мне, где я родился? Говорят старики, на самом Канинском Носу родился. А вот точно место никто не помнит. А ты своего места держись. Красивое оно, высокое. Сам увидишь. Ты раньше-то дальше чума и не видел, пожалуй, ничего. Сейчас другими глазами посмотришь. Далеко тундру видать от Нюдеров. Ты ведь сейчас, как заправский мужик. Вот отец-то хабторок не пожалел тебе в жару. Доверяет, значит. А они у нас в стаде, однако, одни такие и есть. Запрягал я их, когда они ещё помоложе были. Ох, и олени! Ехать весело. Хореем погонять не надо. Только крикни – они, как куропатки вспорхнут, только за нарты держись.

– Давай-ка, ясовей, трогай, – кивнул он мне.

Я конечно был рад за своих хабторок. Молодцевато дёрнул вожжой Сэвсэр, упал на сани и гикнул. Застоявшиеся олени рванулись к реке. То ли им захотелось поиграть, то ли вспомнили свою молодость, но они во всю свою мощь за какое-то мгновение вынесли меня на другой берег. Конечно с головы до ног я был мокрым. Оглянувшись назад, я увидел, что остальные упряжки были ещё на середине реки.

– Ух, ты, – размахнулся я было на Сэвсэр, – выкупала меня. Она повернула ко мне голову, прислушалась к голосу и, глубоко вздохнув, схватила своими мягкими губами травинку. Дышала она спокойно, ровно, будто и не было дикого упоительного бега.

«Молодец всё-таки», – подумал я.

Передовой Захартиной упряжки тяжело и натужно дышал, из широко раскрытого рта капала на землю пена.

– Утомились мои подсаночные, – сказал Захарте Старший. – Сколько по кустам пришлось ездить. Тяжело досталось сегодня олешкам. А вон у тебя будто только запряжены.

– Так ведь мы-то много ли ездили? – оправдывался я.

– Конечно тебе ещё с ними трудно справиться. Как хотят, так и бегут. Ты Сэвсэр вожжой придерживай, – подсказывает мне Захарте Старший, – а то она головой крепко тянет. Узнает твою руку, слушаться лучше будет. А сейчас поезжай по дороге, я ребят за тобою направлю. А мы тихонько за тобой поедем. Около Месной на пологом разъезженном спуске я остановил упряжку, подождал, пока догонят меня ребята.

К стойбищу мы подъехали уже к вечеру.

Спал я долго. Проснулся оттого, что кто-то дёргал меня за ухо. Я протянул руку и наткнулся на что-то живое, тёплое и шевелящееся.

«Так ведь это Сятук», – промелькнуло в голове. Я открыл глаза. Всё было залито сияющим светом. В моём балагане играли солнечные зайчики. Я взял Сятука и посадил на грудь. Он сел и стал внимательно прислушиваться к моему дыханию. Потом тронул лапкой мой нос, снова стал водить ушами. Я заметил его бегающие глазки. Они будто дрожали в глубине, как шарики на пружинках. По мордочке, вдоль верхних губ, вырисовывались белые полосы. Сятук нагнулся и осторожно лизнул моё лицо. Потом прижался к одеялу и атаковал мой нос. Он притрагивался к моему носу зубами, трогал его лапкой, настороженно шевеля ушами. Всё это было настолько интересно, что я перестал опасаться. Пусть играет.

Вошла мать со свёртком в руке.

– Проснулся? – спросила она. – Вот тебе сухую одежду принесла. Вчерашнюю пришлось перестирать. Вся в грязи она у тебя. А твоих-то товарищей ещё не видно. Только один Сёмка кустарник рубит.

Наскоро выпив горячего чаю, выбежал я на улицу. Сон восстановил мои силы. Ноги, как прежде, были лёгкими, уже забылась вчерашняя утомительная езда по буграм, по густым ивнякам и тряской, грязной ворге – аргишнице. Я опять был готов к новым играм и к новым впечатлениям.

С отцовского ларя хорошо была видна тундра. С высоты она казалась огромным зелёным ковром. Но если внимательно присмотреться, можно заметить глубокую тёмную морщину долины реки Бабьей, а река Месная казалась рядом многочисленных озер, вытянувшихся цепочкой. Синенькими полосками поблёскивали на солнце озёра. А ещё дальше всё тонуло в колышущемся мареве. Там мой глаз уже не различал ничего.

За ларем сидел отец. Как всегда, он что-то делал. Вот и теперь он резал серебристую толстую кожу морского зайца на тягла. Отец позвал меня.

Я подошел и присел на небольшой ящик с отцовским инструментом.

– Видишь Нюдеры-то? – кивнул он головой на скалы.

– Сказку про них вспомнил, если хочешь, расскажу.

Я любил отцовские сказки. Он больше мне рассказывал про животных, а тут про скалы, как же не послушать.

– Давай, отец, рассказывай, – согласился я.

– Жили два брата, – начал отец, не прекращая своей работы. – Хорошие были ребята. В охоте удачливые. И олени были у них, и птица чуть ли не сама на стрелы садилась. Звери сами в ловушки шли. А ребята очень уж доверчивыми были, потому что зла никому не делали. А люди, живущие рядом, чуть ли не за богов их почитали. Да и как не почитать. В голодное время они всем в тундре помогали. А если у людей удача случалась на охоте, они благодарили братьев Нюдеров. Если же зверь из тундры уходил, птица улетала в другие страны, а рыба пряталась в глубине озер, люди проклинали Злого духа. Поэтому он злился на братьев Нюдеров, думая при случае отомстить им. Братья были обыкновенными людьми. А удача им в руки шла потому, что сами они удачу эту находили, дни и ночи не спали. Не одну пару лыж ломали они, пока чёрно-бурую лису догоняли на длину выстрела из лука.

Пришел однажды Злой дух в чум к братьям в образе седого сгорбленного старика.

– Много слышал я о вашей доброте, – проговорил он, – хочу своими глазами всё это увидеть. Один из братьев ответил:

– Доброта наша от души нашей. Доброта наша от тундры, в которой живём. Может быть, мы немного удачливее других. Но если люди трудятся день и ночь, к ним тоже приходит удача. Ты ведь знаешь наших людей.

– Как не знать, – он показал скрюченным пальцем на свои седые волосы. – Сотню лет, однако, на свете живу.

После того как поели они жирного мяса молодого оленя, похлебали горячей похлебки, старик стал искать место для ночлега. Ему постелили в уголок, набросав туда мягких оленьих шкур, дали укрыться белым одеялом, сшитым из шкур песца.

– А вы, ребята, почему не спите? – обратился он, зевая, к братьям.

– Нам, дедушка, не до сна. У соседей мясо кончилось. За дикими оленями надо сбегать, мясо людям добыть.

– Так ведь утром светлее будет, – настаивал старик.  – Ведь сон усталость как рукой снимет. Я утром рано встаю. Не беспокойтесь. Время своей охоты не проспите.

Нюдеры были тронуты добротой старика.

– Разбудит ведь, – думал каждый из братьев. – Почему бы не отдохнуть одну ночь за все эти долгие годы? Почему бы не посмотреть красивые сны?

Когда братья Нюдеры уснули, злой дух обрадовано потёр руки. Ведь братьев, наделенных волшебной силой добра, он мог околдовать только спящими.

– Наконец-то, – шептал он. Сколько лет жду этого случая. Сейчас-то уж они не будут они мне мешать делать зло. И он превратил спящих братьев вот в эти скалы, которые и сейчас возвышаются над древней стоянкой.

– А почему, отец, – взволнованно спросил я, – они не смогли снова превратиться в людей?

– А зачем? Злой дух-то погиб. Люди отомстили ему за братьев, а потом и сами научились тому, что делали Нюдеры. Давно нет братьев, а память о них живет в людских сердцах. Разве не хорошо это, сынок? А сейчас сказку послушал, ребятам расскажешь. И пойдет она по свету. И будут знать о Нюдерах не только в тундре.

Сятук подрос. Он бегал около чума с цепочкой на шее. На конец цепочки я приладил кольцо из проволоки. На другой стороне чума врыл палку. И если он начинал сильно надоедать, я надевал кольцо на палку. Прыгай, сколько хочешь.

Днём лисенок был спокойным. Обычно лежал на подушках и дремал. А то играл с Бельком. Они стали большими друзьями. Белько позволял лисёнку хватать себя за уши, играть с хвостом, забираться на спину.

А когда мы все вместе с ребятами ходили на речку Мадахако, я брал с собой Сятука и Белька. Федорко на днях выпросил у отца небольшую сетку. Мы шли от вадеги к вадеге, высматривая в светлой воде гольца. Рыба уже поднималась в верховья речек и было её немало.

Мадахако – небольшая горная речка. Здесь у Нюдеров, на краю Камня, она глубоко прорезала в скалах своё русло, образовав тёмное, сырое и холодное ущелье-тальбей. Правда мы умудрялись спускаться по почти отвесным склонам вниз, где по камушкам журчит речка, но смотреть туда, в темноту, было всё-таки страшновато.

Сятук научился ходить на поводке, но чаще я нёс его на руках, был он большим лентяем. Потом уже научился он сидеть у меня на плече. Поскольку руки мои были часто заняты лисенком, то я бегал около вадег, искал рыбу, а ловили её Захарте  и Федорко. Они носили с собой и сеточку. Сятук, когда был на поводке, тоже прыгал за мной по камням, мок, отряхивался, заражаясь нашим весельем. Иногда я отпускал поводок. Тогда лисенок отходил в сторону. Но всё равно его тянуло ко мне. Видно он боялся свободы. Иногда в поисках гольца я забывал о своём рыжем друге. Но он сам напоминал о себе. С размаху, мокрый, он прыгал мне на спину, потом перебирался на плечо, тёрся о мою щёку.

К чуму мы всегда подходили с шумом, неся на тонких ивинах пойманную рыбу. Пусть видят в стойбище, что идут настоящие рыбаки.

Иногда вечерами мы собирались у нас. Мои родители любили детей. Мать кормила ребят свежим белым хлебом. Отец недавно съездил в Гольцовку, где у нас ещё с прошлого года хранилась белая мука. Сухари, которые привезли из Мезени, всем уже надоели. А моя мать умела печь хлеб. Получался он пышным, ноздреватым. Особенно он был вкусен, когда мать обмакивала ломтики хлеба в жирный бульон. Перед тем как расправить балаган, мы все вместе кормили Сятука холодным супом. Ел он, не торопясь. А мясо, которое ему давали, воровато уносил в дальний угол чума и тщательно зарывал. Принюхивался. Убедившись, что мясо спрятано надёжно, успокаивался и ложился на свою подстилку.

А мы придвигались к отцу, руки которого были всегда чем-то заняты.

– Дядя Илья, – просил Федорко. – Сказку хотим послушать. Отец мой улыбался, весело щурил глаза.

– Сказку? – повторял он. – Что ж, сказок у меня в голове, что рыбы в озере. Дайте-ка поймать какую-нибудь за хвост. Он беззвучно шевелил губами, морщил лоб.

– Вот ведь, сетку вроде бы хорошо поставил, – смеялся он, – а сказка пока ещё не попадает.

– Про белого песца вспомни, – просит Захарте.

– Про него можно, – соглашается отец. – Эта сказка всегда у меня на примете.

Про белого песца я слышал уже не раз. Пусть теперь ребята слушают. Я стараюсь думать о своём и незаметно засыпаю. Но ещё слышу сквозь сон тихий голос отца, который журчит как небольшой ручеёк. Потом я забываюсь.

Просыпаюсь только на миг, когда отец бережно берёт меня и относит в расправленный балаган. Я трогаю рукой морщинистое лицо отца, улыбаюсь и снова закрываю глаза.

Днём я наведался к Сёмке. Он стал реже с нами ходить на речку и просто так, в тундру. Дядя Виктор увёз недавно больную жену в Шойну. Все хозяйственные дела легли теперь на Маришкины и Сёмкины плечи. Дядя Виктор осунулся, вроде бы даже пригнулся к земле. Жалко ему было ребят. Но что поделаешь. Одному никак не управиться в чуме. И за стадом смотреть нужно, и нарты ремонтировать, и за упряжью следить.

Сёмке я подробно рассказал, как ловили рыбу, принес свежего гольца.

– Ничего, Эле. Скоро опять с тобой за рыбой пойдём. В Бугряницу. Хариус там больно крупный.

– Может завтра, Сёмка, пойдём? – спросил я.

– Может пойдём. Вон дядя последнюю утицу ремонтирует.

– Давай воды наносим, – предложил я, – чтобы тебе, Сёмка, завтра не надо было ходить.

– Правильно. Маришка завтра стирать собирается. Мы взяли вёдра. Пошла за водой и Маришка.

– Эле, – сказала она, – давай бак лучше возьмём. Раза два сходим и хватит.

Я оставил свои вёдра около чума, и мы с Маришкой подхватили небольшой бачок.

– Что, Элько, говорила Маришка, – лисёнок-то уже большой стал?

– Как же, растёт ведь. Ты бы, Маришка, к нам пришла, – посмотрела. Смешной он у нас.

– Приду вечером. У твоей матери ниток надо взять. Сёмке одежду отремонтировать, совсем износился. Заодно уж и лисёнка вашего посмотрю.

Маришка намного выше меня. Бак нести было тяжело, но я не подавал вида. Зато Маришка заметила, что я сгибаюсь под тяжестью, и стала чаще останавливаться. Я ей был благодарен за это.

Сходили мы с Маришкой к озеру два раза. Четыре ведра воды принес и Сёмка.

– Ну, ребята, у нас сейчас воды, что в озере, – улыбалась Маришка. – Спасибо, Элько. Вечером приду в гости.

– Приходи. Мы с матерью ждать будем.

Подошёл к нам дядя Виктор. Небольшой, коренастый, он был не намного выше своего племянника, но зато широкоплеч. После того как отвёз он тётку Варвару в больницу, улыбка редко появлялась на его лице.

– Завтра, дядя, – обратился к нему Сёмка, – хариуса ловить пойдём.

– Хорошее дело, Сёмка. В устье Мадахако идите, туда, где она в Бугряницу впадает. По ворге идите, она сама вас туда приведет. Зачем вам зря по камням прыгать, – посоветовал дядя Виктор.

Но на этот раз хариуса нам половить всё-таки не удалось. К речке мы спустились не по ворге, как посоветовал дядя Виктор, а пошли прямо по кустам. Здесь они были высокими, ивины не переплетались между собой, в траве были приметны оленьи тропинки. Идти было весело и легко. Мы перекликались с Сёмкой, кричали. Сёмка был тоже рад, что ему удалось снова вырваться на простор, вволю покричать и походить.

Спустились по заросшему склону к устью Мадахако. Уже было слышно, как звенит по камням вода, но вдруг я заметил в кустах оленью голову с большими тёмными рогами.

– Что это? – крикнул я. – Сёмка, иди сюда! Оленья голова тут.

Она аккуратно лежала на срубленных ивинах. Рядом на вырубке была расстелена вверх жёлтой мездрой оленья шкура.

– Свежая, – Сёмка тронул шкуру. Подумал, почесал рукой затылок, как обычно делает дядя Виктор, если предстоит ему что-то решать важное.

– Тут что-то, Элько, неладное. Давай-ка осмотрим кругом. Мы огляделись.

– Смотри, бочка, – заметил я. Мы подошли к ней. Она была вкопана до середины в землю и прикрыта дёрном.

– Вот ещё, – пожал Сёмка плечами. – Кто бы мог это сделать?

– Пожалуй, в стойбище надо идти, к бригадиру, – сказал я.

По дороге мы гадали, кто же мог прийти к устью Мадахако и забить оленя.

– Видно знающий человек был, – решил Сёмка. – Надо ведь и оленя поймать, а руками его не схватишь, и время надо, чтобы забить. Ведь он и убрал за собой. Если б не голова, разве бы заметили? Видно рассчитывал ещё раз придти. Или в кустах сидел. Мы ему помешали. Ведь шли шумно.

– Пожалуй, кто-то из рыбаков, – заключил Сёмка. – Торна далеко. Да и не каждый знает, что мы здесь стоим. А из Бугряницы наши чумы видно.

– А почему бы, Сёмка, им не прийти в чум мяса попросить?

– Чудак! За мясо платить надо. А тут даром. Когда мы хватимся оленя? По осенним просчётам. А он до этого времени мясо тихонько увезёт. Просчёты-то наши по заморозкам.

– Значит, украли оленя?

– Украли. Но дядя Степан узнает.

В стойбище мы сразу же зашли в чум бригадира. Говорил Сёмка:

– В кустах мы оленя нашли убитого.

– Оленя?

– Да, около устья Мадахако кто-то оленя забил. По клейму – наш. Мясо уже в бочке, дёрном прикрыто. Если б не голова, прошли бы мимо. Вон Элько увидел.

– А люди-то были?

– Нет. Следы по песку есть. Большой, видать, человек был. Вниз по Бугрянице пошёл.

– Давненько у нас такого не бывало, – почесал затылок бригадир. – Вот беда-то. Ведь человек-то, видать, из рыбаков. Для себя старался. Потому и тайком. В гости надо к бригадиру Малыгину съездить, он мужик справедливый. Всё равно узнает, кто руку приложил. Позови-ка, Эле, отца.

Когда мы с отцом вошли в чум, там уже сидел Захарте Старший.

– Копище я кружил, – вспоминал он. – Правда в кусты не заглядывал. В кустах, видать, он оленя поймал. Ноги связал и ждал, пока я стадо перегоню. Там ведь кусты, что лес. Хитрый, видать, мужик. Может, не в первый раз нас так за нос водит.

– Кто в этом году на белуху-то направлен? – обратился бригадир к моему отцу.

Отец хмыкнул, призадумался и стал перечислять, загибая пальцы:

– Из Кии Платон Бобриков, Холюма, Пашка Беспалый. Эти не возьмут. Сами в тундре ходили. Правда, есть там из Неси Коткин. Но того хорошо не знаю. Мужик грузный, высокий. Но промышленник, говорят, удачливый. Только слышно, себе в карман больше старается. Но пока судить о нём конечно трудно. Остальные рыбаки – молодые ребята. А оленя забил бывалый человек. Мясо, вишь, упрятал в прохладное место. И бочка, и соль у него. Всё рассчитал. До осени тут хотел оставить мясо. А потом, по заморозкам, на собачках и вывезти мясо. И всё шито-крыто.

…На следующий день поехали к рыбакам в Бугряницу. Я был рад этой поездке. Всё-таки увижу новых людей, лишний раз прокачусь на хобторках, которых опять разрешил запрячь отец.

Бугряница – старое рыбацкое становище. Оживало оно только летом. Сюда со всех приморских селений направлял колхоз белужатников. Кроме морского зверя, добывали в речке и камбалу, и гольца.

Дядя Степан и отец, как только спустились с угора и остановили свои упряжки в высокой, чуть ли не в пояс, траве, заторопились сразу в домик Малыгина. Я же, ещё раз осмотрев, хорошо ли привязаны вожжи к копыльям саней, пошел к становищу.

На берегу реки было много плавника. Сизоватые, обмытые солёными волнами бревна лежали высокими штабелями. Выбросило их сюда осенними ураганными штормами. Из этих бревен возвели когда-то здесь мезенские зверобои избушки и сараи. Невысокие, приземистые, глядели они небольшими подслеповатыми окнами на море. Но все они были ещё крепкими.

Морской прибой выбрасывал на песчаный берег стеклянные поплавки с тралов, пластмассовые бутылочки с иностранными этикетками и многое другое, что могло интересовать нас, мальчишек. Я подобрал два светлых шара, нашел темную пузатую бутылку. «Пригодятся», – подумал я.

Недалеко от меня рыбаки только что вытащили невод. Над ними кружилось белое облако горластых задиристых чаек. На песке трепетала пестрая камбала, подпрыгивали серебристые длинные гольцы.

– Тащи мешок, парень! – крикнул мне один из рыбаков, – ухи нашей попробуешь.

Я сходил к нартам. Вытащил из-под амдюра мешок. Положили мне туда несколько крупных камбал.

– Что в тундре-то комары? – выбирая веревку из воды, спросил у меня рыбак.

– На Камне нет.

– Так вы уж на Камень поднялись?

– Чумы-то ведь и отсюда видно.

– Правда, чумы, – пригляделся он. – А мне и невдомек было. Так это же совсем близко. Может в гости прийти?

– Приходи, одна дорога тут.

– Как звать-то?

– Элько. Только можно и Алёшей звать.

– Алёшей, пожалуй, лучше. В школу-то едешь?

– Еду в этом году. В первый класс.

– Хорошо в школе. В Шойне будешь, заходи ко мне. Спросишь Петра Сахарова – всякий укажет. Скучно без родителей-то будет?

– Так из нашего стойбища пять человек учиться пойдут.

Я с трудом дотащил мешок до своих нарт. Откинул амдюр, положил рыбу на нарты и плотно увязал. Потом пошёл в домик к Малыгину. Там уже пили чай, утирая потные лица полотенцами. На столе стояли жареная рыба, холодец из хвоста белухи. Малыгин подвинул мне чашку.

– Пей, Элько. По становищу бегал?

– Бегал. Пётр Сахаров рыбы дал.

– Рыбы этой ещё можем дать. А насчет оленя, – он обратился ко взрослым, – тут, пожалуй, Коткин руку приложил. Два дня, как в Торну ушёл. Зубы, говорит, болят. По дороге, видать, и свернул к стаду. Он, больше некому, – утвердительно проговорил Малыгин. – Так что, мужики, особо не переживайте. Обжёгся, крепко обжёгся Коткин. Остальные мужики у меня хорошие. Вон Пётр Сахаров, – он кивнул в окно, где мой знакомый парень развешивал невод. – Молодой ведь. А по хозяйству делает всё. Другие отловились и ушли. Будто дела нет. А Пётр порядок любит, каждую верёвочку приберет и просушит. Вот и за неводом присматривает. На своё место готовлю, стар я стал. А из него хороший бригадир выйдет.

Поели  мы и соленой камбалы со свежим чёрным хлебом. Повариха на этом становище славилась умением печь хлеб. Она занесла нам по буханке хлеба:

– Вот, мужики, гостинец вам и вашим хозяйкам. Много дать не могу. Выпечки еле хватает. Не любят мужики чёрствый хлеб.

– Спасибо, – поклонился отец, – хороший хлеб у тебя, Афанасья, вкусный. Я там на кухню мяса положил. Свежиной завтра рыбаков угости.

Она положила нам ещё несколько головок луку. Поблагодарили мы добрую женщину и за это. Малыгин, отодвинув чайную чашку, закурил, закашлялся.

– А на Коткина попрошу Правление колхоза наложить штраф. Пусть по всем нашим деревням о нём слух пройдёт.

Потом мы вышли на улицу. Оба бригадира пошли, беседуя между собой, по становищу. А мой отец вытащил из-под амдюра свой топор.

– Пойдем-ка, Эле, к плавнику. На копылья к твоим саням надо ёлочку найти. Нарты на днях тебе буду мастерить. Полозья и кокора есть, а копылья здесь должны найти, вон сколько дерева тут.

Мы пошли по бревнам к самой воде.

– Тут должны быть твои копылья, Элько. Смотри. Вскоре отец вытащил из-под желтоватого бревна длинную еловую лесину. Тесанул по ней, остался очень доволен.

– Хорошая ёлка. Кренёвая, как железо. Потом он ещё долго ходил, постукивая топором по плавнику.

– Тут, как в лесу. Не на одни сани материалу можно собрать, – обращался он ко мне. – Вон и два полоза.

Всё, что нашли в плавнике, понесли к нартам. Отец привязал всё это на мои нарты.

Степан Фёдорович, разговаривающий с Малыгиным, кивнул в сторону моего отца:

– Тоже вот. Не успели приехать, а уж полозья к саням нашел.

– Как же, кивнул Малыгин. – Всё в вашем хозяйстве пригодится. Тут, если покопаться в этом богатстве, много хорошего можно найти. Давно уж, в тридцатые годы, помню, большие шторма были. Тогда навалило лесу по устьям речек. Где-то, говорят, в большом городе запани тогда прорвало. Много лесу выпустили в море. Вот и осел он по побережью. Правда, сейчас плавника меньше стало. Берегут лес. А нам, пожалуй, и этого на наш век хватит. Стали собираться обратно.

– Ну, ладно, до свидания. К нам приходи, – просили мы Малыгина. – Тут километров восемь до чума.

– Посмотрю. Может, с Коткиным повиниться приду.

– Тебе-то перед нами виниться не в чем.

– Как не в чем. Недосмотрел. Первый раз вот так. Вроде, не сам, а совесть мучает. Попросить – одно дело, а тайком, по-воровски, будто разбойник какой, мыслимо ли? От волка – зверя утерять животину и то жалко.

…Лисенок наш стал совсем большим. Шерсть полностью сменилась, стала огненно-рыжей. Нравился он и моей матери. Если меня не было, он бродил за ней по пятам.

Раз я заметил, как мать долго искала свои очки. Хлопала по переднику, рылась в ларце, своей тучейке.

– Ты, Элько, не видал? – спрашивала она меня.

– Нет.

Сятук лежал около матери и ловил ртом конец пояса. Потом видно надоело ему это занятие и он быстро переметнулся на другую сторону чума и начал рыть землю около своего тайника. Не успел я ещё сообразить, как он стал зарывать очки, которые оказались у него в зубах.

– Вон, мать, очки-то.

– Где?

– Да Сятук в землю закапывает.

Я подбежал и отогнал лисенка прочь.

– Надо, пожалуй, проверить твоё хозяйство, – обратился я к Сятуку. Разрыл осторожно то место, где он обычно прятал свои запасы. Вытащил птенца куропатки, его утром принес Федорко, обнаружил в тайнике моток ниток, небольшие ножницы, которые мать тоже безуспешно искала весь вчерашний день, нащупал наперсток. Всё это я торжественно выложил перед матерью. Мать от души смеялась.

– Ну и Сятук! Я ведь, грешным делом, Элько, на тебя думала.

– Ну, нитки и ножницы, конечно, я мог бы и взять. А напёрсток-то мне зачем?

– Да и Сятуку напёрсток вроде не нужен, – согласилась мать. – Теперь знать буду.

Проказ таких Сятук делал много. Я научил его брать и кусочки сахара с моего языка.

– Укусит ведь, – предупреждала мать, но потом привыкла. Ей тоже всё это казалось интересным.

– Совсем, как собачка, – любила она повторять.

Научил я Сятука и прыгать. Поднимал высоко над собой кусочек мяса. Лисенок прыгал и вцеплялся в него. Так же ловко он ловил на лету и птенцов куропаток. Птицы этой на кромке Камня было много. Я брал Сятука и уходил в кусты. Вспугнутые мной желтоватые птенцы разлетались от меня веером, лисенок, словно стрела, взмывал вверх, и один из выводка всегда доставался ему. Съедал он свою добычу торопливо, прячась от меня в кустах.

Любил Сятук и прокатиться на широкой спине Белька. Бывало, выходит из кустов Белько, а на его спине торжественно восседает лисенок. Цепочка свешивается до земли, позвякивает. Собаки стойбища давно привыкли к лисёнку. И только старый Лыско иногда незлобно ворчал, когда Сятук пытался вступить с ним в игру. Остальные собаки стороной обходили наш чум. Знали, что зверька нельзя трогать, за это попадет от хозяев.

Да и лисёнок, пропахший дымом и запахом чума, приводил собак в недоумение: щенок не щенок и зверь не зверь.

– Пусть живет, – будто решили между собой собаки.

Вреда он не приносил, они были сыты, и делить с Сятуком им было нечего.

В редкие дни затишья (а на краю Камня почти всегда дул ветер, появлялись комары, и я запускал Сятука в балаган. Он садился мне на грудь. И когда я начинал засыпать, он трогал лапкой моё лицо, нос. В моём дыхании он всегда что-то улавливал такое, что привлекало его. А когда перед восходом солнца он начинал свою беготню по балагану, я выходил из чума и в старом пологе досматривал весёлые мальчишечьи сны, снова видел Белька и Сятука. Иногда, проснувшись,я замечал и моего отца, лежащего рядом.

«Наверно опять Сятук потревожил», – думал я и снова забывался.

Только мать мужественно терпела проделки лисенка. На цепь она его сажать не решалась. Шуму и звону тогда от него было бы еще больше.

– Пусть уж лучше бегает, – говорила мать. Досыпала она обычно днём, находя после работы час-два, чтобы приложить голову к подушке.

У Нюдеров стояли около месяца. Олени паслись в долине Бугряницы, Мадахако, опускалось стадо и до речки Корабельной. Трава нынешним летом было густая, сочная.

– Урожайное лето, – говорили взрослые. По ночам, когда выпадала роса, олени охотно выщипывали пушистый мох. Появились первые грибы, и олени тоже лакомились ими. Воды для них в этих местах было в достатке. В жару стадо то крутилось на песчаных косах Мадахако, ближе к Бугрянице, то выходило на мягкий болотистый берег большого Ханзеровского озера.

Я за это время успел сходить два раза на дежурство с отцом в стадо. Бывали пастухами и мои товарищи. Все мы гордились этим. Встречаясь, каждый из нас старался напомнить:

– Вчера двух телят помог заклеймить.

Или же говорил с достоинством:

– Завтра опять на дежурство надо, спать сегодня пораньше лягу.

Наша обязанность на дежурстве состояла в том, чтобы стоять на ветру, не пускать оленей далеко. Пусть уж кружатся на месте.

Днём стадо выводили на чистые места, чтобы во время беспокойства олени не повредили ног о сухой кустарник и камни. В безветрие олени кружились на одном месте, выбивая бугор копытами, поднимая кричневую торфяную пыль. Тогда было спокойней. Стой около оленей, смотри, любуйся бесконечным бегом, их силой и статью.

Во время ночной прохлады олени успевали хорошо покормиться. Они уже полностью сменили свою старую шерсть, а новая, ещё короткая, была блестящей и упругой. Подросли и телята. Они давно ели все, что растет на земле. И только лакомки всё ещё теребили важенок за соски.

Если была хорошая погода, за оленями смотрели со стойбища и только ночью уходили в стадо.

Я старался не спать. Ходил около отца. За мной, опустив свой лохматый хвост, вышагивал, повизгивая, Лыско. Отцу же я говорил:

– Отдыхай.

Он заворачивался в суконный серый совик, сшитый ещё из его солдатской шинели, и наказывал мне:

– Оленей потом, как встанут, направь вдоль хребта. – И показывал на ряд сопок, которые уходили в сторону Бугряницы.

«Как не направить, – думал я. – Можно их и самому свернуть, а то и Лыско послать: он мигом наведет порядок». Но собаку пускать в холодную погоду отец обычно запрещал. Понимал это и я: «Зачем зря гонять их. Пусть жирок нагуливают, пусть силу копят».

Олени после очередной кормёжки лежали долго. Успевал за это время вздремнуть и я, сидя около отца. Лыско же, услышав шум и реханье поднимающихся оленей, нетерпеливо повизгивал. Я открывал глаза.

– Встали уже? – спрашивал спросонья отец, не поднимая головы.

– Встают потихоньку. Пойду, поверну передних оленей.

Я шел через низенькие, переплетённые между собой кусты, падал, снова поднимался, кричал: «Хей, хей!» Олени останавливались, высоко поднимали головы, настороженно водили ушами. Потом тихонько поворачивали, шли туда, куда было нужно. Теперь они снова будут выискивать траву, рвать своими мягкими губами березовый лист. Кому-нибудь из них посчастливится поживиться грибом. Сытые олени привередливы. По старой тропе они не ходят. Им нужна свежая трава. Пощипанную они уже не трогают. Потом снова, шумно вздыхая, долго приноравливаясь, ложатся на бугры, качают своими затвердевшими рогами и жуют, жуют свою жвачку.

Короткие ночные сумерки постепенно светлеют, солнце, едва коснувшись кромки далёкого тёмного моря, снова ползет вверх; небосклон начинает наливаться краснотой. Но ветерок, дующий вдоль бугров, по-прежнему ещё холоден и резок.

На смену нам приходят Сергей с сыном, моим дружком Парфёнком. Прежде чем идти в чум, мы долго сидим на земле, поджав ноги. Сергей курит, отец по привычке держит в щепотке свой табак. Шумно и долго нюхает. Просит Сергея отведать табачку. Тот смеется, долго чихает:

– Не по моему носу табачок. Крепок.

– Зато глаза лучше видят, – защищает мой отец табак.

– Вряд ли, – сомневается Сергей.

– Лучше. Вон я Шойнинский маяк вижу. Сергей поворачивается в строну далёкой Шойны, но маяк различить не может.

– Нет, не вижу, Григорьевич.

– Оттого, что не нюхаешь, – наставительно говорит отец и снова протягивает ему табакерку. Но Сергей отказывается.

– Под носом черно будет.

– А я вот даже на фронте не мог бросить, – отец тяжело встает, берет свой совик, закидывает на шею тынзей.

– Ну, Сергей, мы пошли. Счастливо в оленях жить. Я машу рукой Парфёнку.

Мы идем к стойбищу по старым оленьим тропам, выбитым крепкими оленьими копытами в камнях, в твердой земле.

Около Гольцовки, куда мы перекочевали от Нюдеров, было ещё лучше. С высокого чумовища видны оба моря – Белое и Баренцево. Далекие, они искрились на солнце, словно чешуя рыбы, несли на своих широких светлых спинах пароходы, рыбацкие суда.

Белое море ближе. В тихую погоду ветер явственно доносит глухой рокот прибоя, залетают к нам и большие морские чайки. Они парят над нашими чумами и шумят: «Ха-ля, ха-ля». Потом садятся на озеро, качаясь на волнах, будто поплавки невода.

В устье Бугряницы хорошо видны небольшие коробочки домов, сараев, видно, как ходят люди. От Гольцовки до становища совсем близко. Как-то раз вечером пришел к нам Пётр Сахаров. Я обрадовался. Он мне понравился ещё с первой встречи, когда дал мне камбалы на уху. Я сразу же повел его в свой чум. Мои родители тоже были рады гостю. Пока я бегал за бригадиром, мать приготовила на стол всё, чем могли угостить его. Принесла из вандея, прикрыв передником, и бутылку водки.

– Это для гостя, – мать поставила водку на середину стола, где уже были и рыба-голец, и шипевшее в жаровне мясо.

Пришел Степан Федорович, поздоровался за руку с рыбаком. Пётр передал бригадиру почту, свёрток газет.

– После разберём, – сказал бригадир.

– Малыгин прислал меня, – сказал Пётр. – Оленя-то Коткин убил. Сознался. Сейчас бригадир его обратно в деревню отправил. Говорит, нам в бригаде вора не надо. Ты, говорит, пятно чёрное на всю бригаду бросил. Ну конечно Коткин в оправдание твердит, что, мол, олень-то был вроде хромой. А тут, говорит, в руках верёвка была. Шутя бросил, а он рогами запутался. А тут ещё, говорит, по дороге бочку нашел. Только мы не поверили. Кто тут бочку мог оставить. Верней всего, сам с берега поднял. Бочек-то у нас в становище, сами видели, сколько. А то, что зубы болели, это предлог был, чтоб из становища отлучиться. Вот ведь как. Еслиб не Элько да Сёмка, Коткин и сейчас бы ходил в героях. И промышленник хороший, так мы считали, и с мясом даровым на ползимы.

Потом мужики пили чай.

– Вода у вас вкусная, – похвалил Пётр.

– Вода у нас снежная, из речки берём. Тут, на Камне, есть места, где снег все лето не тает. Вода-то, что слеза, чистая, – сказал мой отец.

Выпили они и по рюмочке водки. Потом Пётр достал из-за пазухи небольшой пакетик:

– Слышал, день рождения Элькин справляли?

– У Нюдеров справили немного, – ответил отец.

– Так я из Шойны подарок заказывал. Получай, Элько.

Он развернул пакетик и подал мне пёструю ситцевую рубашку. В те послевоенные годы это был дорогой подарок. Отец и дядя долго мяли материал в руках.

– Богатый подарок, – согласились они. – Пусть носит. Скоро ведь в школу ему.

Тут же находился и Сятук. Я показал, как лисенок прыгает за куском мяса, рассказал о проделках смышлёного зверька.

– Интересный лисёнок. Забава для ребят.

Я гладил Сятука. Он прижимал уши, приподнимал шею, выгибал спину. Ласку он тоже понимал и требовал её.

Взрослые ещё долго сидели за столом. Говорили о рыбалке, но больше об оленях. Пётр очень интересовался жизнью в тундре. Ведь совсем недавно все колхозы побережья слились в одно большое хозяйство. Так что Пётр был тоже фактически хозяином оленей.

Наш бригадир на этот раз разговорился.

– Лето удачное выпало. Комара мало. Днём олени ещё немного жаруют, а по ночам на Камне холодные туманы. Травы разной тоже много. Ночью и мох сыреет. Олени тоже едят его. Трава травой, а мох, пожалуй, для оленей, что хлеб для нас. Силу от него набирают. Вон к сентябрю, когда школьников увезем, забойное стадо будем отделять. Опять наш Захарте к Мезени его отгонит. А мы до октября за Камень пойдем, в сторону большой Мадахи.

– У нас тоже вроде бы неплохо, – поведал о своих делах и Пётр Сахаров. – После вашего приезда ещё сотни белух закрыли неводом. План перевыполнили. Если сотню ещё возьмем, с большим доходом будем. Рыба тоже хорошо идет. Себе припасли немного. В Шойну по заморозку заезжайте, по бочонку камбалы дам. Зимой-то соленая рыба вам тоже пригодится.

– Рыба, она не помешает, – заедем, – кивнул отец.

– Ты, Илья Григорьевич, Элько у меня оставь. Всё-таки веселее ему будет.

– Оставлю, – соглашается отец, – мяса привезу, гольца. Не всё ему в интернате быть. Пусть к тебе бегает, Пётр. Вон у Степана Федоровича Федорко у тётки живет. Учительница она.

– Знаю Прасковью Степановну. Давно она в учителях.

– У нас,  – продолжал отец, – знакомых половина Шойны. А Элько, кроме тебя, ещё никто не знает. Пусть уж у тебя свободное время проводит.

Пётр ушел от нас рано утром.

А мы остались. У нас были свои дела в тундре.

Отец успел поставить на полозья мои сани. Получились они намного больше старых, но были низкими и широкими. Такие сани не опрокинутся на кочках, не перевернутся с бугра. Ребята тоже приходили смотреть на нарты. У Захарте и Парфёнки сани хотя и прошлогодние, но ещё крепкие.

Мы все уже собирались в школу. В разговорах ребята стали все чаще и чаще упоминать друзей из других стойбищ, любимых учителей.

Вот-вот должна была приехать в бригаду Прасковья Степановна. Каждое лето объезжает она всю нашу тундру, чтобы напомнить ещё раз родителям, чтобы не опаздывали привозить своих детей к началу учебного года. Сейчас и я ждал её с волнением. Раньше, когда она заходила в наш чум, я звал её тётей Прасковьей, садился на колени. Ведь она была двоюродной сестрой нашего бригадира.

А сейчас я сам уже почти школьник. Хорошо ли будет снова садиться на колени?

К концу  подходило короткое заполярное лето. Середина августа. Уже ночи стали тёмными, на буграх около чумов созрела и брызжет соком морошка. В этом году её уродилось много. Проедет пастух по бугру, следы от полозьев видать, – столько этой морошки. Но ходить далеко от чума уже не хотелось: сердце чувствовало близкую разлуку с родными. Я видел, как переживала за меня и мать. Она подолгу смотрела на меня и потихоньку вздыхала:

– Вот, Элько, скоро и ты уедешь от нас. Вдвоём останемся с отцом.

– А Сятук, а Белько? – не показывая своего волнения, отвечал я.

– Они конечно останутся, – мать смахивала набежавшую слезу.

Мне тоже становилось не по себе. Я не люблю, когда мать начинает вытирать слезу. У меня самого от этого вроде бы першит в горле, хочется разреветься. Но я сдерживаю себя. Стараюсь не смотреть на мать, отворачиваюсь. Но она снова становится бойкой и подвижной, как прежде, будто бы не было минутной слабости.

– Мы тебя, Элько, ждать будем. На каникулы привезем. Ты письма нам будешь писать?

– Как не буду. Я ведь не хуже других. Грамоте научусь, каждый день писать буду.

Днем опять собираемся вместе. Идём к озеру Гольцовка. Оно недалеко от нашего стойбища. Берег его густо порос разнотравьем, а колючая острая осока выкинула свои широкие стебли даже по мелким заливчикам. Там, в этих зарослях, настоящее утиное царство. Но мы уток не трогаем. Забиваем копыточных оленей. А зря мы ничего не трогаем живого. Даже перестали ловить рыбу. Зато все женщины заняты копчением мяса. Копыточных в стаде немного. Их отделили, загнали на небольшой полуостров, вдающийся в озеро. Узкую часть загородили сеткой от кораля.

– Курорт, – называем мы это место. Больные олени живут тут спокойно. Кустарника мало, зато много сочной зеленой травы, на бугорках пушится мох. Мы ходим между оленями как хозяева, считаем их, осматриваем. Некоторые уже совсем выздоровели, не даются в руки, бойко прыгают между кустами. Хороший корм и вольный выпас помогают выздоровлению. Только самых безнадежных мы ловим, валим на землю, связываем ноги. Потом подгоняем упряжку и валим оленя на нарты. Федорко, подражая отцу, встряхивает головой и машет рукой:

– Однако браковать надо. Отвозим оленя в стойбище.

– Этот безнадёжный, – опять говорит Федорко и подходит к матери. – Выбракован он нашей комиссией.

Мать от души смеётся над важничаньем Федорка:

– Очень представительная комиссия! – и машет рукой, чтобы Федорко посторонился. Потом она забивает оленя, быстро снимает шкуру, расстилая её вверх мездрой на землю. больную ногу оленя мы относим и зарываем.

Изменился за это время и Сятук. Он всё чаще стал исчезать в кустах. Однажды мы там отнаружили нору. Уходил он туда всегда тайком от нас. Вначале мы долго не могли догадаться, куда он исчезает. Мясо, которое я давал ему, он уже не зарывал в чуме: вероятно, там, в норе, у него был устроен новый тайник. Мы с Федорком всё-таки выследили лисёнка.

Нора была узкой. Когда я просунул туда руку, услышал, как завозился, а потом зашипел Сятук. Я быстро убрал руку. Трудно было поверить, что это наш Сятук. В своей норе он уже был зверем. И, чего доброго, мог схватить за руку. Но через некоторое время он всё же выполз из своего убежища. Давался в руки, как и прежде, прыгал мне на плечо. Так же осторожно брал мясо из рук, слизывал с моего языка кусочки сахара.

И всё-таки тундра звала его. Я понимал, что лисёнок долго в чуме жить не будет, что в конце концов проснется в нем зверь. Но было бы жаль, если он не проводит меня в школу, а потихоньку уйдет к своим, к собратьям.

Но Сятук приходил из кустов всегда в положенное время, все так же играл с Бельком, катался на его спине.

– Растет Сятук, – говорил отец, наблюдая за его проделками. – За снастью, Эле, смотри. Не погрыз бы.

Я проверил тщательно всю упряжь, тягла и лямки, но всё было цело. Бывало, и наши собаки грызли тягловые ремни, если они были нарезаны из толстых пропитанных жиром шкур морского зайца. Но собаки хоть понимали человеческий язык. А с лисёнка что возьмёшь?

Но Сятук пакостить, как говорили в тундре, не научился.

…В школу мы выезжали в конце августа. К этому готовились, будто к празднику. Настроение у всех было приподнятое. Матери наши чуть не сбивались с ног: ведь столько надо было напечь, наварить, нажарить в дорогу.

Я как школьник ходил из чума в чум. И везде меня принимали и сажали за стол как почетного гостя. За мной на цепочке ходил Сятук. Ребятишки, которым ещё долго предстояло держаться за материнский подол, визжали от восторга, увидев столь близко лисёнка, совали в рот сахар. Сятук не сопротивлялся, тоже затевал с ними игру, скалил свои ослепительные тонкие зубки, смешно фыркал.

Часто заходил я в чум своего друга Сёмки. Он был грустноватым. Маришка-то ведь оставалась в тундре, пока не выпишут тётку Варвару.

– Ничего, Сёмка, – успокаивал я его. – Приедет Маришка осенью. Она ведь учится, говорят, хорошо. Не отстанет от своих товарищей.

– Не отстанет, – отвечал Сёмка. Маришка-то что. Дядя Виктор как?

– Что дядя Виктор? – убеждал я Сёмку. – Он ведь взрослый. С Маришкой до тётки как-нибудь проживут.

Маришка тоже успокаивала Сёмку.

– Поезжай, Сёмка, будь взрослым. Я догоню ребят. Подожду тётку, а потом меня дядя до Шойны быстро домчит. Я ведь Прасковье Степановне говорила, что задержусь.

– Так-то так, – соглашался Сёмка. – Только вместе-то лучше ехать.

В день нашего отъезда оленей пригнали в стойбище рано. Путь до Шойны был немалый. Придется ехать до Королевских сопок с ночевкой. Мать моя опять суетилась в чуме, украдкой смахивая слезинки. Но со мной говорила весело, глаза её радостно светились.

А потом я прощался с Сятуком и Бельком. Мне было хорошо, что вот в тундре у меня остается мать, Сятук, который может совсем раздумает уходить в тундру и останется в чуме рядом с добрым Бельком. Есть старый Лыско, седой, вечно по-стариковски ворчащий; остается Гольцовка, старая мядырма у Нюдеров, где, говорят, я родился.

Набежали слёзы. Но я мужественно сглотнул слюну и направил свою упряжку по следу отцовской. Оглянувшись, увидел мать, которая держала на руках Сятука, увидел Белька, которому так хотелось быть с нами.

Я ещё раз махнул рукой всем: стойбищу и матери, Сятуку и Бельку – всем, кто ещё долго потом будет стоять на бугре, провожая глазами наш небольшой легкий аргиш.

Школьники и провожавшие их до школы взрослые должны были встретиться около Королевских сопок. Приехали мы раньше всех. Нас здесь уже ожидал со своим карбасом фронтовой друг отца, пожилой рыбак и охотник Павел Козьмин. Отец ещё у Бугряницы наказывал ему быть в это время у сопок.

Оленей своих мы отвели в стадо, которое паслось недалеко. Оно будет находиться тут до тех пор, пока не увезут в Шойну всех школьников и не вернутся обратно родители.

Ждать из других бригад никого не стали. Тем более, что лодок и карбасов пришло уже много.

Павел Козьмин усадил нас всех в свой огромный карбас.

– У тебя лодка, что пароход, – шутил отец.

– А как же, по морю, Григорьевич, ходим. Надежней.

Мимо нас проплывали голые берега с жёлтой жёсткой травой, видны были одинокие рыбацкие домики. Неумолчный птичий шум стоял над лайдой, огромным морским заливным лугом. Сюда, к солоноватым озерам, опускались многочисленные птичьи стаи. Много было чаек и поморников.

Мы примостились на носу карбаса и с любопытством глядели по сторонам. Лайду я видел в первый раз. И столько птиц тоже не приходилось видеть. Когда поднималась стая уток, темнел горизонт, трепетал воздух от тысяч крыльев. А чайки кричали своё «ха-ля, ха-ля», будто вспоминали о главном в жизни – о рыбе. Нахальные поморники гоняли чаек и отбирали прямо в воздухе у них добычу.

А потом мимо нас долго проплывали Горбы – небольшое рыбацкое селение. Речка здесь петляла. Домики являлись то слева, то справа. А на угоре стояли рыбаки и махали нам руками.

Но вот карбас вынырнул из узкого русла и вышел на простор, в губу. Показались и песчаные бугры, на которых были рассыпаны в беспорядке дома Шойны. Я хорошо знал это старое рыбацкое становище. Приглядевшись, я заметил кирпичный рыбоприёмный пункт, причалы на сваях, двухэтажные дома на самом берегу. Над Шойной тоже вилось много чаек.

На берег, на мокрый песок, нас по очереди выносил сильный и грузный Павел Козьмин.

Он ставил нас и шлёпал ладонью:

– Вперёд, учёный народ.

Встречающих было много. К нам, стоявшим в стороне, подбежал невысокий плотный паренек в чёрной фуражке. Он окликнул Федорка. Они, оказывается, были друзьями. Федорко познакомил меня с ним. Звали его Васей. Мы взяли свои мешки и гуськом, в тобоках, в малицах, переваливаясь, потянулись к домам. Вася тоже пошел с нами. Он жил в деревне. И хотя учился в соседней русской школе, ещё в прошлом году подружился с Федорком.

– Потом ко мне приходите, – теребил он за рукав малицы Федорка. – У меня пароход есть, как настоящий. Брат из Архангельска привез. Сам делал. Капитан он.

– Ладно, – согласился Федорко. – Устроиться надо. В баню сходим. А пароход твой посмотрим.

Анатолий Петрович Анашкин, директор школы, встретил моего отца, когда мы уже подходили к школе. Они, оказывается, давно знали друг друга. Он после педучилища ещё до войны работал в тундре. Хорошо говорил по-ненецки. И знал почти каждого оленевода в тундре. Многие из них были его учениками, и он сразу приметил детей своих бывших воспитанников.

– Ну как, Семён? – подозвал к себе он нашего товарища. – Говорят, всё лето дяде Виктору помогал? Семён смутился. За него ответил мой отец.

– Хорошо помогал Сёмка. Совсем большой стал. Да они все у нас в этом году хорошо поработали. Семнадцать оленей от копытки выходили. А вот и мой, Анатолий Петрович, – он указал на меня.

– Вижу, вижу, Элько твой. Алёшей по-нашему, по-русски, сейчас зваться будет. Давай, Илья Григорьевич, веди их в школу. Там воспитатели примут. А потом ко мне заходи. Чаю попьём. Тундровые новости расскажешь.

В интернате, куда нас привел отец, у меня голова пошла кругом. Сколько же тут было ребятишек! Малыши пугливой стайкой держались в стороне: некоторые утирали кулачками слёзы. Старшие чувствовали себя хозяевами. Ходили по комнатам, смотрели на нас свысока, а пока не было воспитателей, щёлкали по лбу.

Федорко не отпускал меня, держал за рукав.

Потом отвел меня к небольшой, со вздёрнутым носиком воспитательнице.

– Валентина Егоровна, – окликнул он её, – это ваш, Элько. Первоклассник.

Валентина Егоровна взяла меня за руку и отвела в спальню, где уже находилось около двадцати таких же, как я, ребятишек.

Потом она взяла список и начала выкрикивать фамилии.

Наконец услышал я и свою.

Федорко, который опять очутился со мною рядом, подтолкнул сзади.

– Ты Вэнукан? А звать как?

– Эле. Нет, Олёша.

– Алёша, значит, – сказала воспитательница.

– А меня как зовут, знаешь?

Я запомнил, как её называл Федорко, и бойко ответил:

– Валентина Егоровна.

– Правильно. Ты, Алёша, по-русски говоришь? Я смущенно сказал:

– Немного-то могу говорить.

– Вот и молодец.

Потом она вроде бы и забыла про меня. Снова начала знакомиться с первоклашками.

В спальне мне отвели отдельную койку. Показала её Валентина Егоровна. Рядом была тумбочка.

А потом мы пошли в баню. Это тоже было мне в диковинку. В тундре матери нас часто полоскали в балаганах. Только в бане было душно. Но я быстро привык к этому. Там же пожилая и крикливая женщина в синем халате примеряла нам одежду. Я получил бельё, курточку, штаны и ботинки. Федорко, который опять-таки оказался около меня, помог разобраться во всем. Кое-как одевшись, я подошел к большому зеркалу. На меня глядел маленький человечек с круглой остриженной головой и розовыми оттопыренными ушами. Чёрные, как ягода-шикша, глаза весело поблескивали из-под ресниц. Кто-то подскочил сзади и скорчил рожу. Я тоже сгримасничал, сам себе показал язык и побежал искать своих друзей.

…Отец уезжал через два дня. Мы, все ребята стойбища, пошли на берег. Отец носил в карбас мешки с продуктами. Павел Козьмин помогал ему. Увидев меня, улыбнулся:

– Да тебя, Элько, теперь не и узнать. Совсем деревенским стал.

Я спрятался за Сёмкину спину.

Отец на прощание пожал всем руки. А меня поднял вверх и кольнул своими усами. Мне снова, как в стойбище, хотелось плакать, но я сдержался. Рядом были товарищи, что они могут подумать? Я сумел только выдавить из себя:

– Сятука-то отец, берегите. И Белька тоже.

Я привык к школе. Учёба давалась мне легко. Учительницей у нас в первом классе была Прасковья Степановна, Федоркова тетка. Русский язык я ещё выучил по мезенским деревням, где мы проводили зимовки. Мать моя подолгу жила у своих знакомых то в Сояне, то в Карьепорье, сушила на зиму сухари, шила по заказам деревенским меховую обувь. А я всегда пропадал на улице.

– Ненчик, ненчик! – кричали мальчишки, когда я выходил на улицу в своем белом нарядном совичке. Но меня не обижали и даже брали с собой играть. Мы катались с высоких угоров Кулой-реки на санках, подьезжали на лошадях, которые налегке шли от ферм к конюшням. Говорили все они со мной по-русски. И мне волей-неволей приходилось отвечать. Вначале они весело смеялись, когда я говорил невпопад. Исправляли, учили говорить правильно. На вторую зиму я уже бойко тараторил, по мезенски окая, закругляя слова.

Осенью одним из первых в Шойну приехал отец. Он привёз на почту материалы просчетов.

Я очень удивился, когда на шумной перемене меня разыскала в коридоре Прасковья Степановна и велела зайти к директору. Вины я за собой никакой не чувствовал и подумал, зачем это я понадобился Анатолию Петровичу. Но когда взглянул в окно, увидел около почты оленью упряжку. Это были отцовские хабторки. Они с нетерпением переминались с ноги на ногу, мотали своими ветвистыми рогами. Я хотел бежать на улицу, но вспомнил, что надо идти к директору.

Как только я вошел в кабинет, увидел отца.

– Вот и Алексей твой, – Анатолий Петрович кивнул на меня. – Хорошо учится. Прасковья Степановна не нахвалится им.

Но ещё радостней было услышать, когда директор сказал, что отпускает ребят в стойбище на три дня.

– Всех-то можешь ли увезти? – обратился он к отцу.

– У меня две упряжки. На одной ветврач приехал. Я двоих возьму, а Сёмка с Парфёнком одни поедут. Я ведь и Маришку привез в школу, тётка Варвара приехала недавно.

Директор наш любил делать ученикам такие поблажки. Три дня – это немного. Но разве плохо побывать ребятам в тундре, вновь подышать родным дымком чума?

Я выбежал в коридор. Первым увидел Захарте и сообщил ему эту весть. Потом разыскали Федорка и Парфёнка. Сколько тут было радости у нас! Сбегали в интернат, получили обратно свои малицы и тобоки. Потом разыскали и Сёмку. Он, оказывается, был дежурным на кухне. Взяли его тоже с собой. Потом отдежурит.

Подошли к почте, к хабторкам. Подвел свою упряжку и ветврач.

– Так это вы и есть оленьи доктора? – спросил он. – В стойбище о вас много интересного слышал. Семнадцать оленей вернули в колхоз. Большое дело. Молодцы. В гости к родным наверное собрались:

– Да, – солидно ответил Сёмка. – На три дня директор отпустил.

…Обратно из становища хабторки неслись неудердимо. Отец с усилием придерживал вожжой разыгравшуюся Сэвсэр, но она, поминутно дёргая головой, была полна энергии и силы. Отцу пришлось остановиться.

– Надо однако пуйни укоротить. Сэвсэр руку оторвет. Видишь, Элько, какие у нас старухи. Молодым олешкам далеко до них.

Видно было, что отцу хотелось поговорить со мной. Ведь не виделись два месяца. Но я думал о чуме, о матери, о своих четвероногих друзьях, которые ждут меня. Но о них у отца не хотелось спрашивать. Я ведь уже не маленький, приеду, сам увижу.

Нас нагнали ребята. Отец ещё раз потряс своей табакеркой и снова тронул упряжку. Ехали так же быстро, но хабторки уже присмирели, бежали ровно, широким размашистым шагом, высоко подняв головы и шумно вдыхая встречный воздух.

Под полозьями шуршал снег, позвякивал лёд, когда мы переезжали небольшие замёрзшие озёра. В лицо, словно белые птички, летели комья снега. Я оберегал лицо рукавом малицы, смотрел вперёд, где в вечерних сумерках маячили Горбы. За ними, у речушки Тарасавей, должны быть наши чумы.

Стойбище встретило нас неистовым собачьим лаем, но когда наши четвероногие друзья признали своих маленьких хозяев, они успокоились и только радостно повизгивали, тычась розовыми языками в наши лица. Мы отмахивались от них, валялись по снегу, смеялись, кричали. Даже Лыско и тот сумел два раза лизнуть меня в нос, радостно и отрывисто лая.

– Белько! – крикнул я.

Но его не было рядом. не было видно и Сятука.

По дороге мне как-то неудобно было приставать к отцу с расспросами о них. А сейчас я с тревогой оглядывался вокруг, но моих друзей не было.

Я вбежал в свой чум.

– Где Сятук, где Белько? – обратился я к матери.

– Подожди-ка, дай я прижму хоть тебя, – суетилась мать. –Вон отец пусть скажет, где собака. Отец вздохнул, опустил глаза.

– Что ж, Элько. Правду надо сказать. После тебя Сятук совсем одичал. В тундру стал уходить. Надолго. Белько два раза ходил искать его. Раз привел. Второй раз в стадо угодил. Оленей вспугнул. В стаде как раз Сергей был. За волка его принял. Ведь карабин-то наш, в хорошую погоду из него не попадёшь, а тут с первого выстрела прямо собаке в сердце угодил. На руках принес Сергей Белька в чум. Жалел. Но что поделаешь? Туман. Он ведь ещё подрос. Издалека – чистый волк. Ему бы к человеку идти, а он в сторону. Это-то и смутило Сергея.

А Сятук – зверь. Его всё в тундру тянуло. Слышу раз, цепочка его звенит. Вышел, вижу, Сятук сидит. Зову – не подходит. Жалко мне его стало. Цепь бы, думаю, снять. А потом мать куском мяса приманила. Снял я с шеи цепь и отпустил на все четыре стороны. Два дня после смерти Белько приходил. Посидит около чума и снова в кусты. Был бы Белько, может нашел бы лисёнка. Мы все жалели Сятука. А потом съямдали. С той поры его уже не видели. Мы его от смерти спасли. Сейчас пусть сам о себе думает. Нам лисёнок плохого не сделал, и мы ему тоже ничего не сделали. Только вот Белько из-за него погиб. Добрая была собака, сердечная. Что ему этот лисёнок? А переживал из-за него.

Выслушав рассказ отца, я вышел на улицу. Ко мне неслышно подошли Сёмка, Федорко, Захарте и Парфёнко.

Они уже знали о смерти Белька и исчезновении Сятука.

– Ничего, Элько, – положил мне руку на плечо Сёмка. – Были ведь и Белько, и Сятук у нас. А сейчас мы уже немного повзрослели. Помнить о них будем.

А Федорко задумчиво сказал:

– Сятук нас сдружил-то. Ведь тогда я в твой чум зашел, чтобы лисёнка увидеть. А потом он будто и моим стал.

– И мой, – откликнулся Парфёнко.

– Наш он был, ребята, – заключил Сёмка,  – это он помогал нам и рыбу ловить, и за оленями смотреть.

– Да и браконьера разоблачить, – добавил Захарте.

– А ещё с Петром Сахаровым подружиться, – сказал я. – Тундру нашу полюбить.

Через три дня мы снова уезжали в школу. Детство наше продолжалось.

 

 

Независимая оценка

 

spbmkf_2016

 

spbmkf_2016

Сувенирная лавка

 

logo_ALL_culture_RGB

 

2020_npkultura

 

grants

 

Baner_Tel

 

Baner_CRB

Решаем вместе
Сложности с получением «Пушкинской карты» или приобретением билетов? Знаете, как улучшить работу учреждений культуры? Напишите — решим!